— У меня на Рыбинском море тоже цыганка была, Надя, — сказал Васин, снимая последний шум с ухи. — На Рыбинском судак тогда хорошо держался… На катере из табора увез. Потом, правда, бросил — струхнул, непосредственно.
Я видел пожелтевшее фото: худая красавица с косой за штурвалом катера, который Васин в молодости смастерил собственноручно, на борту имя дочки — «Мария».
— …У меня только-только Машенька умерла. Злой был, всех мог разметать. Надя меня успокоила. Мы с ней трое суток… без пересадки, как…
— …как самцы, — подсказал Старче, вспоминая свое. — Мы тоже, когда на сторожевике ходил, сорок узлов кидали запросто.
— Цыганка, — понимающе кивнул Грек, — опасно.
* * *
— Только не думайте, что я пошла сюда за вами, — сказала Милдред… — Она поглядела на его руку, спокойно лежавшую на соломе, — кожа была смуглая и блестящая, слегка морщинистая… — Вы хотите?
— Конечно, — сказал Хуан. — Конечно.
…Он протянул к ней руки, и она легла рядом с ним на солому.
— Не будете меня торопить?
— У нас целый день, — сказал он…
Владимир Александрович Греков, он же Грек.
— Уха готова, — сердито перебил меня Васин. Чтение зашкаливало за приличие, а интим на людях он отвергал. А кроме того, уж слишком внимательно меня слушали Грек и Старче, это его раздражало. — Почитал, и ладно.
— Слышь, Серый, а писатель-то живой?
— Умер. Переводчик живой, Голышев Виктор Петрович. Выпивали недавно…
— Привет передавай, — буркнул Васин, чтобы последнее слово было за ним. Его злило и мое близкое знакомство со знаменитостями. — Тоже нобелевский?
— Почти. Букеровский.
— Мужик с судьбой, — сказал Васин то ли про Хуана, то ли про автора, то ли про переводчика. — Я тоже жил… нараспашку. И бит был всем, даже — шестигранником. Жизнь не туда понес…
— Меня тоже разрежь — внутри все черно, — пригорюнился Старче.
— Ну и дурак! — брякнул Грек с чувством и сам опешил от своей грубости.
— Не понял… — удивился Васин.
— Чего непонятного! — закипятился вдруг Грек. — Как мы жили! Голод. Нищета. В подвалах. Война. Поубивали всех напрочь! А мы — живые!.. Радоваться надо да Бога славить!
— Так я ж не жалюсь, я так… — оправдывался Старче.
— Сними нас, — попросил меня Грек.
В зрачок фотоаппарата они виделись мутно. Я протер пальцем объектив и сам поморгал: может, глаза от костра слезятся. Но нет, что-то другое мешало и мешает мне всегда увидеть это трио резко. Дым времени, пелена другой жизни? Вижу я их плохо, но уверен, что они — соль земли.
— Можно к вам? — прошелестел сломанный полудетский голосок. — Пожалуйста.
Возле калитки сиротливо стояла Ларочка с сумкой в руке. Обветшалая, лицо воспаленное… Зубов явно поубавилось.
— О! Довела себя… кощёнка заношенная… — брезгливо поморщился Васин. — Набрякла вся.
— Убью-ю, — просипел Старче.
— У Петра Иваныча день рождение было…
— Было, есть и будет. Ты на рождение не спирай! Виновата, непосредственно.
«Не спирай» записал я украдкой на ладони для памяти.
— Убью, — повторил Старче и окрысился на меня: — Чего ты все пишешь!
— Убейте, Петр Андреевич. — Ларочка опустилась на колени. — Убейте меня… Я виновата…
За спиной коленопреклоненной Ларочки, обрывая полезный разговор, прошла семья садовых огородников, неодобрительно косясь в нашу сторону.
— А ну, встань! — рявкнул Васин. — Театр устроила!.. Стоит, как рябина под дождем… Приперлась — заходи… Присаживайся, непосредственно.
— Пьешь всё? — сочувственно спросил Грек.
— Простите меня, дедушки. — Ларочка стояла на коленях и плакала.
— Ты на слезу не выгоняй, — пробурчал Васин. — Подними ее, Грек.
«На слезу не выгоняй», — повторил я про себя, чтоб не забыть.
Грек галантно подал Ларочке руку кренделем.
— Пойдем, покушаешь… Сопельки утри.
Она потянула из грязной сумки розовый вязаный шарф.
— Это Петру Иванычу…
— Благодарствую, — буркнул Васин, воздерживаясь принять подарок.
Грек поставил дополнительный чурбан на попа, усадил Ларочку рядом с собой, подальше от Старче.
— Сопельки утри, — напомнил он.
— Да не шарфом! — Старче ткнул ей марлю из-под ершей. — Кто ж тебе весь передок-то выставил?
Васин издали подозрительно рассматривал шарф.
— Я такой вроде… у Валерки Щуляева видел?..
— Я сама связала… — заплакала Ларочка вторым заходом. — Шерсть осталась…
— Ладно-ладно… — Васин взял шарф, намотал на шею. Он знал, что Ларочка практически не ворует. — Водки или самогону?..
— Во-одочки.
Васин поставил перед ней тарелку с ухой.
— Спасибо, я сыта.
— Есть не будешь — не налью.
Ларочка взяла ложку.
— Сережа, а что было потом с девушкой Милдред?
— Кончилось все. Домой пошла. Кушайте, Ларочка.
К Ларочке я питаю особые чувства. Она выпускница Можайской женской колонии. Она со всеми «на вы», даже с детьми. Никто из дачников, даже самых отстойных, не может про нее сказать ничего дурного. Пьяная, она тихо беседует сама с собой, улыбаясь. Трезвая работает как зверюга, без перекуров. Как-то напросилась ко мне колоть дрова. Руки у нее были чуть не вдвое тоньше топорища. Мне стало неудобно. «Не надо меня жалеть, занимайтесь своим делом», — вежливо сказала она.
— А можно за вас выпить, Петр Иваныч? — прикрывая цыплячьей ручкой беззубый рот, пролепетала Ларочка. — И за Петра Андреича. И за Владимира Александровича. И за Сережу.
— И за вас, Ларочка, — сказал я.
Старче потянулся к ней чокнуться, злость у него прошла.
— Что ж ты, Ларка, сучара, сделала…
Садовые огородники прошли в обратную сторону, по-прежнему недовольные. Васин упорно их не замечал. Мне показалось, они нам завидовали. Ибо у нас за забором, несмотря ни на что, дышала почва и судьба, а у них — хрен ночевал. А может быть, я опять ошибаюсь.
Томочка
На своем сорокапятилетии я расчувствовался: «Земную жизнь пройдя до середины…» Мой свояк протрезвел от подобной наглости: сорок пять — впору ласты склеить, а он — лишь до середины доканал! Я затащил его к нашим на Ваганьково, зять опешил: вся отцова родня зашкаливала за девяносто. И по линии матери прожиточный минимум — восемьдесят пять лет, без рака, без сосудов. Однако в почке моей мамы завелась гнида. Почку пришлось отрезать, и мама продолжила житье.