На стене туннеля медный рельеф: свеча, перо, бумага.
И строки Пушкина:
Недаром темною стезей
Я проходил пустыню мира.
О нет, недаром жизнь и лира
Мне были вверены судьбой.
Вдруг этот парень меня спрашивает:
– А что такое «сте́зя»? – с ударением на «е».
Я говорю:
– Дорога, тропа. Стежки-дорожки. Но надо говорить «стезя́».
– Ага, – говорит. – Теперь ясно. А то все время читаю, но нескладно. А так хорошо. «Недаром темною стезей я проходил пустыню мира…» – громко произносит он. – А вы тоже думаете, что недаром?
– Пушкин – точно недаром, – говорю.
– А вообще все люди?
– Не знаю.
– Некоторые, может быть, очень даже даром, – мрачно говорит он.
Подходит поезд.
< Я проснулся и сочинил вот такой рассказ.
Недаром темною стезей. Слово.
Если бы Сергеев умел писать стихи, он написал бы, как они первый раз встретились. Как вдруг пошел дождь и как тонкая футболка облепила ее грудь, всё стало видно, нежное и упругое, и у него сердце заколотилось. И какие у нее добрые ясные глаза и все лицо доброе и хорошее, нет, честное слово, он первый раз видел, чтоб в одной девушке это соединилось – красота и доброта. Длинные ноги, талия, яблочная попа – и при этом все понимает, сочувствует и никогда не злится. И как мало они побыли вместе.
Сергеев написал бы, как она от него уходила. Тоже был дождь, но прошел, жарко было, пар от земли поднимался.
Она уходила от него вдаль по аллее, не оборачиваясь, и вечернее солнце просвечивало между ее длинными ножками. А там, в конце аллеи, ее ждал другой. Подхватил ее и умчал. На мотоцикле.
Кстати, у Сергеева тоже был мотоцикл. Не хуже. И вообще Сергеев был не хуже, а может, даже гораздо лучше, чем тот. Но убить его – все равно не поправишь, не вернешь, и Сергеев это прекрасно понимал.
Стихи не получались. Первые две строчки туда-сюда, даже иногда красиво, а потом не выходило в рифму. Жалко.
Если бы Сергеев умел писать прозу, он написал бы огромный роман о себе, об отчем доме, о родителях и вообще о жизни. Как его пинали, щипали и грызли со всех сторон: и во дворе, и в детском садике, и в школе. Бабка била по рукам, и мать всегда устала, и отец всегда занят и тоже устал, и сестричке надо уступить, и учителям все равно не угодишь, как ни старайся. Он бы по крохам, по камешкам, по отдельным мелким случаям собрал ответ на самый главный вопрос. Почему так больно и нечестно? Почему кому-то всё, а ему ничего? Кто виноват? Жизнь? Какая она, жизнь?
Но он не умел писать прозу, и поэтому жизнь ему вдруг представилась в виде огромной собаки женского рода.
Злая дворняга с отвисшими сосками и колтунами в шерсти. Она расположилась посреди его жизни, она его никуда не пускала. Стоило ему сделать шаг, она начинала рычать и скалиться, показывать желтые зубы.
Вот она, вся жизнь, тоскливо понял Сергеев.
Сука-жизнь.
Всего два слова, и в них всё. Больше, чем в стихе и романе.
Сергеев написал:
«сука».
А слово «жизнь» писать не стал, потому что у него устала рука корябать ключом по скамейке.
Он спрятал ключ в карман. Откупорил вторую банку пива.
Сделал глоток и заел чипсом из пакета. >
Сладкое
Просто булочка с орехами, которую ел вчера. Отдельно.
На тарелке.
Второй сон. Босиком
Незнакомая семья – пожилая мать, старшая дочь лет сорока и младшая лет тридцати. Я у них в гостях.
Большая старая квартира, меня уложили спать в гостиной, я просыпаюсь, смотрю в потолок, вижу гипсовую лепнину вокруг люстры, слышу легкий городской шум за окном. Мне кажется, что это не в Москве и не в Питере, а в каком-то большом областном городе. Вроде Воронежа или Ярославля. И сами стены этой очень солидной квартиры, и особенно шум за окном – все какое-то спокойное, не московское. Слышу, как мать уходит, а дочери ее провожают. Хлопает входная дверь. Меня будят, кричат из коридора: «Вставать пора!», – хотя я уже проснулся.
Сестры – крупные, белотелые, светловолосые и голубоглазые. Голые ходят по квартире, ставят чайник, заваривают чай, отдергивают занавески. Я тоже голый.
Спрашиваю: «Ничего, что я так?» Они: «Ничего, ничего, пожалуйста! Мы ведь тоже «так». Тоже любим дома босиком ходить!» – смеются.
Третий сон. Диссертация
Пионервожатая Валя – вот та самая Валя, которая была у нас в 175-й школе пионервожатой, – предлагает мне за 30 000 рублей написать ей диссертацию. У нее есть целая стопка материалов, она их принесла с собою. Я отказываюсь.
В течение разговора она чистит себе уши английской булавкой. Круглым ее концом, колечком. Засовывает, вертит и вытаскивает. В этом булавочном кольце оказывается желтый кусочек. Она его ногтем сощелкивает на пол.
Разговор происходит в пионерской комнате. Там среди всякой чепухи – портрет Ленина-ребенка, кудрявая головка, как на октябрятской звездочке. Вышито крестом, в рамочке.
Дети
Во сне я читаю дневник какого-то старика, известного русского политика. Дневник написан тонкими круглыми коричневыми буквами. Он пишет, что стар, устал и ни о чем не думает, кроме своих детей от нового брака: они еще маленькие, хочется их вырастить, на ноги поставить, дать образование, обеспечить благополучие, а ему уже за шестьдесят.
Смотрю на дату: 1909 год. «Ах ты, господи, – думаю. – Благополучие…»
Медведи
В нашей ванной рожает медведица. Громко стонет. Потом выходит, держа в зубах крохотного медвежонка.
Входит в кухню. Кладет дитя на табурет, показывает нам.
Потом снова берет его в зубы и уходит.
Слышно, как она спускается на лифте.
Снова театр
Сцена, поклоны, аплодисменты, но непонятно, что за спектакль, всё очень быстро и размыто. Фойе, буфет, вино, пирожные, толпы народу – немного похоже на оперный театр Станиславского.
Пятка
Ира заказывает социологический опрос.
Разговор идет у машины. Ира снаружи, а в машине сидят четыре женщины, они и есть социологи. Я подхожу к самому концу разговора. Говорю, что мне тоже нужен опрос, даже пытаюсь обозначить тему.
– Ладно, подумаем, – отвечают они. – Поговорим потом.
Ира садится к ним в машину. Они уезжают.