– Что вы здесь… – начал он, но сбился – и ему было видно, что ничего здесь не было.
С удивлением оглядел я комнатку, обклеенную зеленой бумагой, из-под которой выказывалась кое-где штукатурка, а порой темнело и бревно: изба снаружи не была белена вовсе. Девушка в очень старой, ветхой одежонке сидела на узкой тахте, но теперь не качалась, а прямо окидывала взглядом вошедшего, причем все черты лица ее вдруг исказились гневом.
– Ты один мне мужчина? Так? Так нет! Мне ты, старый, не нужен! Мне вот что нужно! – крикнула она, схватив с изголовья подушку, и вдруг сунула ее под подол.
Платье спереди у ней оттопырилось комом. Я повернулся выйти. Хозяин пустил меня, не глядя, и так же глядел все в пол, пока я пробирался к выходной двери. Оказалось, что мой возница был уже за рулем. Он отпахнул мне дверцу, и я сел снова вперед, со своим «дипломатом». Снег уже не валил, а таял; мы вертелись почти в слякоти, пока взяли курс и выбрались на большую дорогу.
– Он что ж, правда ваш кум? – не удержавшись, спросил я шофера.
Тот ухмыльнулся.
– Может быть, и кум. Как мне его звать еще? Носатый? Детей мы с ним не крестили.
– Почему «Носатый»? – не понял я.
Он глянул на меня краем глаз, но я смотрел строго.
– А это по дочке его так повелось… гм, – пояснил он. – С дочкой у него плохи дела, это да. Сами небось заметили?
– Что? Она больна?
– Может быть, и больна. Да не той болезнью, что таблетки лечат. Говорили, что был грех… Да кто его знает? Тут ночь, темь. Он вдов остался, по покойнице тосковал очень, все могло быть. Только к дочери его потом стали лакомиться ходить всей деревней: дескать, еще спасибо скажи при своем уродстве. А она и рада. Он сквернавцев погнал, так она же сама за ними. Веришь, чуть не на цепь ее садил. А потом запер в хлеву, где были утки да куры. Но тут ему сон приснился, особенный такой сон, – возница хмыкнул громче, – что будто утка одна другой говорит: «А вот когда-де наш хозяин крякнет?» Он испугался да и вернул ее в дом, хе-хе. Так и живут с тех пор. Хотел еще сдать ее в клинику, да что-то боится.
– А он кто? – спросил я еще.
– Он? Он врач не врач, а так, фельдшер. Вот теперь литературу почитывает. Да много ли вычитает! Раньше нужно было думать, а не читать. Только что поделаешь, если она отродясь такая!
Он смолк. Я глянул на него – он все ухмылялся. Было видно, что анекдот с утками его самого смешил, как и вообще вся сальная и скандальная сторона истории. Я поразился и его жестокости, и бесцеремонности пред чужим горем. Русский народ, впрочем, все таков. И «темь», о которой вскользь сказал мой возница, им прекрасно известна и осязаема, и давно излюблена ими: разумеется, на свой лад. Да и что стал теперь наш народ, все отвергший, сам, быть может, отвергнутый, и где все лакеи, даже и господа!.. Но нет мне дела ни до их подлости, ни до их бед. Мы, впрочем, были уж у плотины.
По правилам переправа шла медленно, хоть никто, кроме нас, ни впереди, ни сзади не ехал: путь был пуст. Зато потом все полетело навстречу, мелькнул шлюз, снова зачернел лес, и вот уже знакомые улочки Городка, все в сугробах, завертелись перед глазами. Я указал двор и подъезд и отдал деньги. С крыш текло, но голос, нашептывавший в приемнике, обещал новый мороз к утру.
– Что же вы у него брали? – спросил я напоследок, подавив отвращение.
Мне все мерещилось какое-то недоброе дело: шоферы такси как раз стали промышлять тогда водкой.
– А керосин. Я у него храню: у него сараи большие.
Дальше я не стал слушать. Подхватил чемодан и, вдохнув почти весенний влажный воздух, от чего, как мне показалось, мир расплылся и заблистал в глазах, поспешил в подъезд. Шесть ступеней, с детства известных до последней трещинки, – и я в прихожей. Из спальной, распахнув объятья, весь заспанный, не то смеясь, не то плача, шел отец. Першило в горле, за окном билась у стекол капель.
Поездка кончилась. Я был дома.
Стихи, написанные в болезни
Моей простуды скромный карантин
Плотнее дверь закрыл, содвинул шторы —
И уж гремят приветственные хоры
Бацилл-харит. О боги! Я один!
Ко мне, Аглая: черный поясок
Хотя украшен изголовьем змейки,
Но без укуса маленькой злодейки
Едва ли свить дельфический венок.
Уж яд в крови… Твоей сестре я рад!
Дай руку мне, святая Евфрасина!
Есть темный слух, что гнойная ангина
Косит врагов твоих, – но я твой брат.
А милой Тальи пояс распущен…
Кто с ней сравнится, кроме Афродиты!
О, не сердитесь, пылкие хариты!
Лишь вами я сегодня обольщен.
Я весь в огне! Ваш прадед – Океан
Не в силах был бы погасить то пламя,
Что послано мне, верю, небесами,
И как я благодарен небесам!
Куда же плыть? Эол-разнощик щедр.
Сложить стихи? Иль сказку? Или пьесу?
Про павший град? Про сонную принцессу?
Я быть готов Гомер, Эсхил и Федр.
Но, может быть, излишне я речист?
Всему восторг виной, мои богини!
Лишь слово – и увидите, отныне
Я буду нем, что твой семинарист!
Прохвост-пиит иль хитрый ветеран
Сейчас, пожалуй, стал бы клянчить деву —
Залог любви: чтоб от чернилов к делу
Перескочить – а уж от дел к стихам.
Я не таков. Я угол свой люблю.
И низкий свет, и панцирь снежной Флоры
На стеклах, в ночь… И первый взор Авроры
Навстречу моему больному кораблю.
Ночного судна верный кормовщик,
Где в трюме желчь качается до краю,
Я черной кровью белый лист мараю —
И вот слетает за борт черновик.
Болят виски. Мороз сулит беду.
Все позади. Все пусто. Где вы, девы?
Уже давно, как смолкнули напевы,
И я один сквозь сумраки бреду.
Я изучил двуликий дар богов:
Настой любви мешать с настоем смерти.
Лишь миг восторга – и амуры-черти
С богинь срывают призрачный покров.
И ходит кто-то с тяжким молотком
Близ ложа моего, по лбу, по жилам,
Со взглядом скорбным, грозным и унылым,
И мажет веки медом с молоком.
Вотще, Лукойе! Сам я господин
Своим мечтам, и жару, и подушке: