Мы выбрались в снег. Косматый хозяин, опередив нас, встал возле ворот, за которыми было слегка пораскидано с тропки, но ноги все равно вязли. Участь попасть в лапы грабителям представлялась мне все ясней. Мы, однако ж, взошли в избу. Здесь в первых холодных сенях было совсем темно, но дальше следовала комната, жарко согретая печью. От печи падали кругом багровые отсветы, но всюду, средь самой простой обстановки, залегли густые тени, и только угол стола был озарен небольшой рабочей лампочкой. К моему удивлению (и частичному облегчению), в ее свете лежала раскрытая книга, а другие стопками подпирали стену. Я увидал корешки какой-то энциклопедии, и даже что-то по-немецки мелькнуло будто бы среди книг. Хозяин, заметив мой взгляд, почему-то нахмурился, но живо скинул шапку и ушел из комнаты за весьма объемной голубой бутылью в четверть, которую приволок и водрузил тут же, к книгам. Мне прежде четверти видеть не доводилось. Явились и рюмки, верней, мелкие стаканы из тех, что ставятся в вату меж стекол против запотевания от мороза. Их наливают кислотой. Теперь в них полилась водка, причем возница скромно пить не стал, а мы с хозяином выпили, поприветствовав друг друга почти одним только взмахом бровей. Выпив, он сделался снова хмур и кивнул шоферу; оба вышли. По тому, как заскрипел под окном снег, я догадался, что двинулись они к сараю. Времени у меня было довольно, и я стал рассматривать книги на столе. И снова изумился: тут была сплошь медицина. Немец, мною замеченный, оказался Крафт-Эбинг в толстых кожаных корешках, с черным рельефом букв и выбитой снизу датой: Kцln, 1907. Если я правильно помнил, умер он лет за пять до того. Не могу сказать, чем эта книга особенно привлекла меня в тот момент, возможно, тем, что другой, более поздней литературы в этом роде на столе не было. Я даже поймал себя на том, что подсчитываю юбилейную дату. Впрочем, мысли мои путались – не то от водки, не то от бациллы, а верней, от них обеих вместе, что было отчасти и приятно, – но все же меня удивило вполне сознательно не только время, но и место этого издания. Мне казалось странным, чтобы именно в Кельне, в седьмом году напечатали эту книгу, тогда скандальную. Я вынул ее из пачки, из-под тяжкого Кречмара, и бегло перелистал; что ж, как и следовало в ту эпоху, знаменитые Beobachtungen были поверены скромной латыни. Я оставил книгу и огляделся. Стены были до половины крашены, а выше белены, как и потолок. Проводка шла поверху, удерживаемая гирьками изоляторов, и соединяла розетки и лампу вверху, вероятно сгоревшую. Иных украшений по стенам не было. Мне стало делаться уж скучно, но ни хозяин, ни шофер не шли. Раздражаясь от первой боли в горле, я переглотнул, и как раз в этот миг послышался тихий звук открываемой двери, но не входной, та не скрипела, а какой-то другой, загороженной с того места, где я стоял, углом печки. Я невольно пригляделся. Но никого не было видно, не замечалось и света с той стороны, кроме прежних отблесков печного пламени. Почему-то крадучись – верно, сознавая, что не прав в чужом доме, – я обогнул печь и действительно нашел за нею дверь, уводившую в глубь жилища. Она была неплотно притворена, но света за ней и впрямь не было. Все так же тихо я миновал порог и глянул во тьму. Теплая духота с запахом словно бы сена пахнула мне в лицо. Где-то справа стали уже вырисовываться из тьмы очертания окон, но больше я ничего не видел.
– Кирюш, это ты? – вдруг кто-то шепнул совсем рядом. И хотя шепот был едва различим, однако ж я понял, что голос был женский. Это тотчас и подтвердилось. – Нет, это не он, – произнесла невидимка уже громче. – Ты кто это, а?
Не зная, что сказать, я молчал. К моему изумлению, в углу вдруг вспыхнул огонек, но такой маленький, что ровно ничего нельзя было разобрать, кроме разве ладошки, его прикрывшей. Потом он поплыл в сторону и вверх, на миг замер и вдруг вытянулся языком. Но то была не свеча: зажглась лампада, и я увидал темный лик, а под ним смеющееся девичье лицо.
– Ты к отцу приехал? – спросила она, отходя от иконы и снова погружаясь в тень. Впрочем, теперь, на фоне огня, небольшая и ладная фигурка ее стала хорошо видна. Я все молчал. – Это, впрочем, неважно, – продолжала она, видно, вовсе меня не смущаясь. – Что же ты стоишь? Иди-ка сюда, – прибавила она, махнув рукой.
Не знаю, лампада ли разгорелась ярче, или глаза мои пообвыклись во тьме, но теперь я видел смутно комод с зеркалом, стул подле него, а у другой стены, ближе к двери, узкое темное ложе. На него-то и указывала девушка. Я, однако, не двигался с места.
– Ах, да так вон ты как! – вскрикнула между тем она с коротким странным смешком. – Ты хочешь, чтобы я первая? Ну, на же, смотри!
Она вдруг снова шагнула к свету и, легко подхватив край юбки, задрала его почти до шеи. Белья на ней не было. Не стану скрывать, смуглянки – мой вкус, но тут я невольно отдал дань белизне ее кожи и красоте русых волос. Было, однако ж, что-то болезненное и неестественное в ней, в этой ее позе, как, впрочем, и в словах. И вдруг я понял и разглядел что. Англичане зовут это мягко «ошибкой Бога», отчасти принося в жертву грамматику: shemale. Мы, с строгостью своих нравов, используем греческий эквивалент, куда более грубый, к тому же вперед означающий мужской пол, тогда как тут именно ничего нельзя решить наперед. Кто-то из итальянцев, и чуть ли не сам Да Винчи, утверждал уродливость гениталий. Позволю себе не согласиться с ним. Впрочем, человечество обречено вечно не знать, кто прав. Все мнения здесь – лишь то, к чему мнящий приноровился. И возможно, как для немногих избранных, ни змеи, ни разница нравов и рас не есть повод для отвращения, так же и здесь, в этом месте может быть приемлемо все. Я, впрочем, не хочу сказать, что достиг этого градуса хладнокровия. Но в тот миг точно ощутил, помню, лишь странную грусть да внезапный ужас при мысли о том, чем это могло быть для этих бедных, мне незнакомых людей. И самый жест ее (я не мог думать о ней со сбоем в роде, да и не хотел думать так), несмотря на весь смех, отчасти, может быть, показной, был, пожалуй, лишь откровенностью горя, которое уже нельзя таить. И точно, она уронила руки, будто сломалась какая-нибудь пружинка в ней, и, приняв вновь прежний вид, подошла к кровати и села на край, теперь вовсе не глядя в мою сторону. К моему удивлению, глядела она на икону. Я уже разобрал, что то была Дева Мария, местного письма, и, должно быть, не очень древнего. Я понимаю кое-что в иконописи, хотя нарочно этим не занимался.
– Богородице Дево, радуйся, – произнесла меж тем моя странная знакомица, тихо, но нараспев вроде того, как это делают набожные бабы. – Вот ты Спаса родила душ наших, мученика тел, – продолжала она не совсем канонически и тут зачастила, как поговорку: – Честнейшая Херувим и Славнейшая без сравнения Серафим, без нетления Бога Слова рождшая, так, чтоб прочие уж не родили! Радуйся теперь! Вот опять скоп к тебе пришел. Видишь, стоит столбом. Что ему делается! А что, разве плохо нам было? Ведь было нам хорошо, хорошо! – уж громче повторяла она. – Ах нет, было-то не с ним, с другим… Только тоже был скоп – или стал после…
Язык плохо слушался ее. Глаза ее закатились, она начала раскачиваться в такт словам своим и продолжала это судорожное почти движение, даже замолчав. Мурашки невольно пошли у меня по спине. Но тут в первой комнате явственно раздались шаги, под потолком полыхнул свет, и я увидел, оборотясь, косматого хозяина в дверях, водившего взглядом с меня на нее.