Но Ира по неопытности никакого лихорадочного, возбужденного состояния у Самата не замечала, а потому удивилась, когда он неожиданно на полуслове оборвал поток рассуждений о способах записи и цветовых решениях и заявил:
— Ладно, тебе пора.
— Мне — что?
— Тебе пора домой.
«Вот так так! А попытки поухаживать? А приглашение в кино или на танцы, или, на худой конец, в Третьяковку? Хотя туда, пожалуй, пусть приглашают Сашку, а меня лучше на концерт рок-музыки».
— Ладно. — Ира послушно поднялась. Странно, но она не чувствовала себя ни обиженной, ни уязвленной. Скорее — озадаченной непривычной ситуацией: от нее пытались избавиться и отчаянно не хотели сокращать установленную приятельскую дистанцию. Ей бы принять предложенную модель отношений и не пытаться ничего изменить. Но тут, помимо классического «чем меньше женщину мы любим…», к ее чувству присовокупился азарт и желание во что бы то ни стало добиться своего. Знала бы она тогда, за что собиралась бороться! Эх, за что, как говорится, боролась, на то и… Но она не знала, а потому остановилась на пороге, обернулась резко, встряхнув перед его лицом тяжелой копной волос, улыбнулась и спросила, как бы между прочим:
— А кто в выходные в ДК МГУ?
— Не знаю. Я как-то не интересуюсь. Если хочешь, посмотрю.
— А чем интересуешься?
— Меня больше ДК Горбунова привлекает.
«Вот ты и попался, голубчик!»
— Там пятнадцатого «Наутилус», у меня лишний билет есть. Собирались с Сашкой, но у нее то ли экзамен, то ли выставка. Не хочешь пойти?
Ей показалось, что в глазах Самата промелькнуло не просто смятение, а самый настоящий ужас, но ужас этот оказался все же слабее желания увидеть и услышать Бутусова. Так что:
— Пойдем.
Все. Мышеловка захлопнулась. Ира тогда решила, что попалась только одна подопытная особь. Она считала себя ученым, ставящим опыты, и не догадывалась, что и сама сидит в клетке, принадлежащей какой-то высшей, неземной лаборатории. Позже поняла, но тогда…
Тогда был концерт, и полный зал, и тысячи зажигалок, и раскачивание в обнимку под приглашение «ходить по воде со мной», и первый поцелуй под доводящее до мурашек, проникновенное «Я хочу быть с тобой». И тысячи, миллионы, миллиарды беспорядочных мыслей о чем угодно: о начале нового романа, о его продолжении, о будущем — непременно светлом, радужном и счастливом, о том, какую прическу соорудить на следующее свидание и как найти время, чтобы забрать из химчистки то красное платье, которое ей особенно идет. Она предавалась легким раздумьям, строила те самые чудесные планы, которые не требуют обязательного исполнения в будущем и которые строит каждая молоденькая девушка, если ей кто-то нравится. Она мечтала, грезила, желала. Размышляла, оценивала, предполагала. Предполагала сколь угодно различное развитие событий. Она, конечно, была молодой, но максимализм уже начал уступать место здравому реализму, который подсказывал, что не всякие начавшиеся отношения обязаны закончиться белым платьем и кольцами. Так что она была готова ко многому, испытывала лихорадочное любопытство и хотела поскорее узнать, начало чему все-таки положило утверждение Бутусова «И я буду с тобой». Ира понимала, что ее могло с равной долей успеха ожидать как безоблачное счастье, так и жестокое разочарование. Единственное, о чем тогда она не имела ни малейшего представления, — это о том, что со временем некогда любимые аккорды «Наутилуса» станут вызывать у нее щемящее чувство, как воспоминания о чем-то существовавшем ранее, но давно утраченном.
И вот сейчас она во все глаза смотрела на пожилую женщину, которая одной фразой помогла ей осознать, что же было потеряно двадцать лет назад. Тогда в зале, озаренном огнями тысячи зажигалок, боясь спугнуть момент, затаив дыхание и задыхаясь от счастья, она потеряла свободу.
Блажен, кто верует, что любовь — это свобода. Такой человек, скорее всего, либо идеалист, либо эгоист, либо просто-напросто никогда не испытывал этого чувства. Любовь — это вечный компромисс, жертвенность, отказ от собственных интересов, бесконечные уступки и следование чужим желаниям. А как назвать человека, который действует, повинуясь требованиям, посылам и указаниям другого, но не своим? Наконец-то слово найдено. Слово неприятное. Его не хотелось принимать, с ним было отвратительно соглашаться. Хотелось спорить и отвергать так долго, сколько потребуется для того, чтобы стереть даже мысли о нем из своего сознания. И Ира попробовала протестовать. Махнула рукой на фотографии, отвернулась демонстративно, пожала плечами, произнесла наконец:
— Как бы то ни было, это ваш выбор.
Луиза Карловна спокойно согласилась:
— Безусловно.
Но прежде чем Ира успела вставить торжествующее: «Вот видите!» или хотя бы поинтересоваться, с какой целью в таком случае ее привели в этот музей одной совершенно незнакомой личности, женщина добавила:
— Выбор слабого человека. А слабый человек не может быть господином. Так что в распределении ролей его имя всегда будет стоять напротив титула «раб».
— Вы думаете, любить — значит проявлять слабость? — Ира спросила с открытым недоверием. Она вообще не соображала, почему до сих пор остается в этом странном, проникнутом чужой болью помещении и поддерживает довольно бессмысленный разговор.
— Я думаю, идти на поводу у своей любви — вот слабость.
— Что вы имеете в виду?
— Старая как мир история. Они любят, но у него обязательства, и, как назло, не только перед женой и детьми, но и перед партией. Если выгонит семья, ему есть куда податься, да он бы и с радостью. А куда идти, если выгонит партия? — Луиза Карловна говорила тихо и задумчиво, как будто сама с собой, словно повторяла давно выученную роль, продолжала много лет назад начатый разговор. Ире показалось, что собеседница не все сказала. Уж слишком задумчиво, слишком красноречиво она молчала, будто там далеко, в каком-то неведомом, незримом и неслышном мире, она по-прежнему вела дискуссию с этим человеком на фотографиях.
— А потом?
— Что «потом»? — Луиза Карловна встрепенулась, посмотрела с удивлением, будто не понимала, что делают в ее святилище посторонние. Потом вспомнила, улыбнулась краешком губ и тут же нахмурилась, переспросила: — Так о чем это вы?
— О том, что было после партии. Ведь уже лет двадцать пять, как рухнула система.
— Потом вода утекла. Знаешь, если что-то не сделал вовремя, потом уже бывает поздно.
— Но ведь лучше поздно, чем никогда.
— Поздно — значит поздно, детка, — женщина ласково дотронулась до Ириного плеча. — Знаешь, для чего я храню все это?
— Для чего?
— Для того, чтобы приводить сюда молоденьких дурочек и показывать им, что поздно зачастую превращается в никогда. Нельзя поддаваться слабости и проводить ту единственную жизнь, что нам отпущена, в пустых надеждах. Если бы я смогла быть сильной, вместо этих снимков здесь висели бы совсем другие. Здесь были бы лица моих детей и внуков. Вот так.