Что-то удержало Иру от вопроса: «А что вам мешает разместить здесь и их фотокарточки?» Но Луиза ответила сама:
— А теперь с чем я осталась? Статьи, статьи, статьи и четыре стены, увешанные прошлым. Кругом бумага. Одна бумага.
«У нее никого нет, — поняла Ира, — ни детей, ни внуков. А могли бы быть, если бы нашла в себе силы забыть об этом человеке».
— У меня есть дети, — тут же произнесла она. Не для того, чтобы похвастаться или обидеть. Вовсе нет. Сказала лишь потому, что хотела успокоить эту странную авторшу, которая почему-то решила разнообразить свое существование переживаниями за незнакомого человека.
— Да? — Луиза Карловна недоуменно вскинула брови, помолчала, потом усмехнулась и через мгновение уже рассмеялась каким-то молодым, беззаботным смехом, неизвестно откуда взявшимся в ее охрипшем, простуженном голосе.
— Мне следовало догадаться, — пробормотала она, с трудом прерывая внезапное веселье, — я же сразу сказала: ты — половинчатая.
Ира вспыхнула. Ее задело поведение хозяйки. Неприятны были смех, безапелляционность и уверенность, но больше всего задевала правда. Она бросила несколько дежурных фраз о позднем времени, гостеприимстве хозяйки и надеждах на новые встречи и поспешила подальше от этого дома. И только по пути к метро неожиданно сообразила, что впервые за долгое время именно в этой квартире, в этой комнате, напичканной воспоминаниями, с этой женщиной, чувствующей и видящей то, что и сама она не в силах была в себе разглядеть, Ира наконец почувствовала себя по-настоящему целой.
12
Целую неделю Самат жил ожиданием поездки. Не то чтобы он очень хотел поехать именно на этот семинар или прочитать именно этот доклад об использовании новых технологий в преподавании математических дисциплин. Он вовсе не планировал сбежать из-под контроля матери, чтобы не слышать ее настойчивых вопросов, когда же наконец он перезвонит по любезно оставленному гостями телефону, чтобы сходить куда-нибудь с прелестной Ильзирой. У него нашелся бы еще целый ворох отговорок, кроме уже ставших и ему, и ей привычных: «Завтра обязательно. Может быть, на той неделе. Сейчас не могу, у меня доклад (семинар, ученик, день рождения друга), нет времени, настроения и желания, наконец. Я могу следовать в личных вопросах своим желаниям?»
— Можешь, Саматик. Конечно, можешь!
И он тут же верил, что «он может».
И он мог. Именно поэтому и делал что хотел, и получал что хотел. Он мечтал уговорить ее, и ему это удалось. Она собиралась ехать с ним, и поэтому ни о чем другом он думать не мог. Когда такое было в последний раз: целых четыре дня вместе, только он и она, и больше никого вокруг?! Нет, на сей раз, пожалуй, все будет не так. Они будут не вдвоем, а втроем: он, она и Париж.
С тех пор как он впервые побывал в этом городе, он мечтал вернуться туда с Ириной, чтобы понять и прочувствовать Париж до конца. Этот город был создан для двоих. Одному там все скучно, все грустно, все не мило. Самат не мог избавиться от чувства собственной ущербности: не с кем разделить то великолепие, что его окружало, то душевное волнение, которое он испытывал, то щемящее чувство восторга, которое завладело им и грозило перелиться через край. Он тогда приехал и рассказывал, рассказывал, рассказывал. Она слушала с легкой улыбкой, кивала, произносила уместные «Ух ты!», «Не может быть!» и «С ума сойти!», но глаза не горели, восторг не появлялся. А ему так хотелось увидеть тот огонек, который он хранил с момента их первой совместной поездки. Не те задорные искорки, что она рассыпала на всех в походе, а те ласковые лучики, что пронизывали только его одного, когда, сославшись на институтскую практику, они тайком от ее родителей на два дня сбежали в Питер. И через несколько часов после возвращения, и через несколько дней, недель, месяцев, и спустя двадцать лет — всегда, когда Самат думал об Ирине, в мыслях его возникал именно тот образ двадцатилетней беззаботной хохотушки, сидящей на парапете Невы и восторженно кричащей:
— Смотри, смотри: он поднимается!
— Я вижу, вижу. Ты держись только, а то свалишься, что тогда делать будем?
Ни тени кокетства, строгость и уверенность:
— Ты меня вытащишь!
— Вытащу, — и он крепче обхватил руками девушку.
— Завтра с другой стороны смотреть пойдем. Вдруг оттуда вид лучше. — Она не спрашивала. Утверждала.
— А обратно как?
— Обратно утром.
— А спать где?
— Спать?! Семка, я что-то тебя не понимаю.
Он уже и сам не понимал, как его угораздило даже не заговорить, а хотя бы подумать о сне. И больше не спрашивал, не сомневался, не колебался, а только шел, смотрел, подчинялся, любил. А еще — рассказывал. И тогда слушала она, и смотрела недоверчиво глубокими темными глазами, а он боялся запнуться, запутаться, утонуть, но все же плыл дальше по рекам истории, заставляя ее удивляться, восхищаться и убеждаться в правильности своего выбора. Они спускались в камеры Петропавловской крепости, и Ира выслушивала подробную историю княжны Таракановой, с лихвой дополненную исчерпывающими деталями и богатым воображением рассказчика. Гуляли по Летнему саду, и он доставал из каких-то ящиков памяти информацию о каждой встреченной скульптуре. Бродили по Петергофу, и он читал целую лекцию о празднествах и гуляниях, которые устраивались здесь в восемнадцатом веке.
Как-то стояли в Эрмитаже и рассматривали рыцарей на конях.
— Стой, Димочка! — громко закричала какая-то женщина.
Они обернулись. Чуть позади угрюмая дама (видимо, это она произвела секунду назад оглушительный визг) оттаскивала от трона под неодобрительным взглядом дежурной шмыгающего носом малыша.
— Разве так можно? — услышали они, когда малыша проволокли мимо. — Это же не стул какой-нибудь! Это трон. На нем царица сидела, Елизавета Петровна. Ты что удумал?! Куда залезть?! Хочешь, чтобы нас в милицию забрали?
— Это неправда, — тихонько шепнул Самат.
— Думаешь, не забрали бы? — живо отреагировала она. — Может, мне тогда тоже посидеть?
— Я о другом. Не сидела тут Елизавета Петровна. Трон сделан из мрамора итальянскими мастерами в начале девятнадцатого века. Конечно, на нем восседала царственная особа, только была она мужского пола и звалась Александром Первым.
— Ты и это знаешь? — проникновенно, завороженно.
Как хотелось кивнуть снисходительно, записать в свой актив еще несколько победных очков, но желание быть искренним победило:
— Ириш, я просто прочитал табличку. — «Рассердится — не рассердится?»
Улыбнулась, погрозила пальчиком, произнесла ехидно:
— Умник! — «Не рассердилась».
Он любил выражение восторга в ее глазах и любил его вызывать. Десять лет назад перед поездкой в Киев прочитал два толстых тома о памятниках города. А потом, когда они неожиданно сорвались в Краков, полночи сидел в Интернете, запоминая сведения из Википедии. А еще совершил виртуальную экскурсию по Национальной галерее Лондона, чтобы потом водить ее от картины к картине не хуже профессионального гида. Да-да, все это для того, чтобы она хвалила, для того, чтобы она слушала, для того, чтобы она восхищалась, для того, чтобы она любила. И она любила, и восхищалась, и слушала, и хвалила. Но давно уже не появлялось в ее глазах то озорное девчачье выражение, которое видел он в Питере. Но оно должно вернуться, обязано! И оно непременно вернется в Париже! Не может этот город не заставить забыть обо всем, не может не расшевелить, не приободрить, не разбудить уснувшее умение радоваться жизни.