И я постаралась выкинуть его из головы, но всю дорогу до библиотеки напевала себе под нос «Asleep».
Теперь я оглядываюсь в поисках архивных кротов с тележками, но они еще не вышли из своего подземелья. Видимо, придется ждать, и я достаю дневник. Я захватила его с собой, чтобы почитать за обедом, пока библиотека будет закрыта.
Открываю его с надеждой — еще большей, чем вчера ночью. Я надеюсь, что Алекс выжила. И что Виржиль сегодня вечером мне позвонит. Во мне столько разных надежд, что самой страшно.
5 мая 1795
Стражники до сих пор меня не поймали. Я еще жива. Моя рана так и не загноилась. Возможно, я протяну достаточно долго, чтобы дописать эту историю.
До моего ранения, до погони, я начала рассказывать про штурм Версаля. Мы все сумели его пережить.
На рассвете генерал Гош, один из командиров Парижской гвардии — той самой, что напала на дворец, — узнал о ночных событиях и пришел на помощь королю. Гош и его люди вытеснили мятежных гвардейцев из дворца. Затем прибыл генерал Лафайет и добился перемирия, убедив короля выйти на балкон и обратиться к народу. Король с важным видом заявил, что переезжает в Париж, дабы наслаждаться там преданностью своих добрых подданных, — я же говорила, что он был глупцом.
Потом Луи-Шарля и его родных увели, а меня вышвырнули, словно мусор. Я хотела следовать за Луи-Шарлем, но гвардейцы вытолкали меня из королевских покоев, и я вновь оказалась в Зеркальном зале. Несколько бледных растерянных слуг убирали трупы. Другие метались по комнатам, пакуя платья, туфли, белье, духи — все, что могло понадобиться королеве в пути. Некоторые просто бродили как потерянные.
— Мадам, заклинаю вас, возьмите меня с собой, — плакала маленькая судомойка, хватаясь за рукав фрейлины. — Я умею готовить и присматривать за детьми. Умоляю, мадам!
Слуги и служанки, трубочисты и кухарки, конюхи и садовники — им всем велели убираться. Они больше были не нужны, поскольку Версаль кончился. Король и королева отныне поселятся в сыром разваливающемся дворце Тюильри и будут там жить под домашним арестом.
За оградой толпа все еще пела, кричала и танцевала. Какая-то женщина визжала: «Свобода! Свобода для всех и каждого!»
Свобода. Они выкрикивали это слово всю ночь, снова и снова, и размахивали полотнищами, на которых оно было начертано огромными буквами. Неужели она вот такая, эта их свобода? Если да, то я не желала иметь с ней ничего общего. Что значила для меня свобода? Что я могу пришпиливать дурацкие ленточки к своей шляпе? Распевать глупые песенки? Что я вольна вернуться в Париж и помереть там с голоду?..
На ступенях дворца кто-то вытирал лужу крови. Кто-то собирал осколки стекла, и они сыпались в ведро с нехорошим, тревожным звуком.
Я его узнала, этот звук. Так разбиваются мечты.
35
— Мадемуазель, вот ваши материалы.
Голос застает меня врасплох. Я снова с головой провалилась в дневник.
— Что? — переспрашиваю я. Получается слишком громко.
Кротоподобный служащий передо мной прижимает палец к губам.
— Это ваш заказ, — объясняет он, показывая на тележку с коробками. — Пожалуйста, распишитесь. Здесь пять коробок. В одной — свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. В трех — его ноты. В последней — личные бумаги.
Он складывает коробки на мой стол и протягивает мне бланк для подписи.
— Поняла, спасибо, — вздыхаю я. — Кстати, вы не в курсе, почему нет свидетельства о рождении?
— Прошу прощения, чего нет?
— В архиве есть свидетельство о смерти, но нет свидетельства о рождении. Как так получилось?
— А в котором году он родился?
Я знаю, когда он умер и сколько ему было лет, поэтому я быстро подсчитываю в уме и отвечаю:
— В тысяча семьсот семьдесят пятом.
Крот улыбается.
— Ну, это еще до Революции. Вероятно, свидетельство о рождении было уничтожено в ходе многочисленных беспорядков в Париже. Или во время обстрела. Или, скажем, сгорело при пожаре. Или испортилось от сырости, архивы ведь часто хранились в подвалах. А если Малербо родился в провинции, есть шанс, что оно до сих пор пылится в закромах какой-нибудь местной ратуши.
Он кладет подписанный бланк на тележку и собирается уйти, но внезапно оборачивается.
— Хотя… — он задумывается и умолкает.
— Что?
— Есть еще вероятность, что он по рождению вовсе не Амадей Малербо. Возможно, его звали иначе. Документы о рождении и смерти перечислены у нас в каталоге, по годам. Если желаете, можете посмотреть.
Об этом я не подумала.
— А сколько записей за тысяча семьсот семьдесят пятый год?
— Несколько тысяч.
— В таком случае нет, спасибо. У меня один день на все, а не целая жизнь.
Крот исчезает, и я принимаюсь за дело. Уже десять пятнадцать, а мне столько предстоит успеть до обеда. Я начинаю открывать коробку со свидетельством о смерти, когда раздается громкий противный стук.
Я поднимаю голову. Это Ив Боннар. Он стучит по стойке молотком.
— Номер двенадцать! Пожалуйста, наденьте перчатки! — гавкает он.
Двенадцатый номер — это, конечно же, я. Остальные читатели бросают на меня взгляды, полные такого негодования, точно я на их глазах кого-то убила.
— Виновата, — отзываюсь я, надеваю перчатки и залихватски козыряю Иву Боннару. Он недовольно прищуривается и поднимает палец. Значит, первое предупреждение, без вариантов.
Я открываю коробку и бережно вынимаю свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. Только сухие факты. Он умер в возрасте пятидесяти восьми лет, у себя дома. У него не было ни жены, ни детей, и он оставил все свое состояние Парижской консерватории. Ни в одной бумаге нет для меня ничего нового, но сами по себе документы выглядят впечатляюще — каллиграфия с причудливыми завитушками. Можно будет использовать их как визуальное приложение к докладу.
Дальше я открываю коробку с личными бумагами и принимаюсь их перебирать. Расписки. Целая куча расписок, за все на свете — покупка лошадей, мебели, одежды, повозок. И здесь же письма от нотных издателей, владельцев концертных залов, приглашения от частных лиц дать концерт у них дома. Среди прочих мне попадается письмо от скрипача и композитора Паганини, с обратным адресом в Лондоне. Я с благоговением открываю его, надеясь узнать что-нибудь, до чего еще не докопались другие исследователи, например обнаружить пространные, глубокие и интересные рассуждения о музыке.
Но увы. Паганини на протяжении всего письма ругает английские дороги, английскую публику, сырость постоялых дворов, отвратительную погоду и скверную английскую еду. Под конец он обещает заехать в Париж в июне, по пути в Геную, и выпить с дорогим другом Малербо кофе в его саду под сенью красных роз.