Ателье находилось на искривленной, темной улочке со средневековой мостовой и было зажато между парфюмерным магазином и столярной мастерской, пропахшей лаком. Когда девушки вошли в лавку, они тут же заблудились в шелковых дебрях. Ряды толстых рулонов разноцветных тканей выстроились у стен, закрывая проходы и окна, и это не считая ящиков, переполненных бантами, перьями, кружевами и бахромой. Минна щупала роскошную французскую ткань ручной выделки со сложными итальянскими узорами, шелковистый бархат — малахитовый, гранатовый и мерцающий золотом. Интересно, сколько это стоит? Нигде не было ни одной этикетки.
— Марта, а сколько это все может…
— О, Минна, смотри! Синий бархат, какой цвет — настоящая берлинская лазурь, — ответила Марта, погруженная в себя.
— Твои подружки от зависти покроются «настоящей берлинской зеленью», — усмехнулась Минна.
В четырнадцать лет она была выше старшей сестры и чуточку нескладной — слишком длинные ноги и шея, ключицы, выпирающие из выреза блузки. Минна еще не выходила, да у нее и не было еще вечернего платья. Она сравнила себя с сестрой в зеркале примерочной. Она давно уже сравнивала себя с Мартой, надеясь, что отражение волшебным образом станет таким же, как у сестры, но, увы, так не случалось. «И слава богу», — решила она годы спустя.
Впрочем, кое-что в своем отражении Минне нравилось. Она, как и Марта, унаследовала тонкий фамильный профиль и кожу, белую, без единого пятнышка. Но вот ступни были просто гигантскими, и когда Минне исполнилось восемь лет, они уже не могли меняться с сестрой ботинками или туфельками. Потом волосы — не держащиеся в косах, вечно вылезающие во все стороны беспорядочными прядками. А почерк! Более корявый и неразборчивый, чем у Марты. Домашний учитель никогда не забывал упомянуть об этом, впрочем, признавая с неохотой, что только Минна — настоящая ученица в семье.
После примерки сестры под руку шли по архитектурной бесконечности главной улицы, мимо декоративных фасадов жилых домов, а потом по Кернтнерштрассе мимо кафедрального собора. В те дни трудно было пойти куда-нибудь и не встретить военного при полном параде, и вот уже группа вояк улыбалась сестрам, козыряя. Потом еще несколько улиц в сторону канала, к рынку, где они купили горячие, липкие сливочные пирожные в бумажных стаканчиках и помахали руками людям в лодках. Жизнь была прекрасна, и они были благодарны ей, а это не все девушки умеют. Потому что прошлое было кошмаром.
Десять лет семья жила в Гамбурге, их отец, Берман Бернайс, угодил в тюрьму на четыре года за банковские махинации. Но он был не виноват, и в этом Минна не сомневалась. Долгие годы мучительный налет стыда отравлял время, когда семья собиралась вместе или участвовала в каких-либо событиях. Пока муж сидел, их мать выработала высокомерную позу презрения, желая преодолеть позор, а старший брат, Эли, бросил школу, стал избегать друзей и пошел работать к дяде родом из Киева, который торговал по деревням мануфактурой вразнос. Эли уезжал на недели неизвестно куда, вскоре появлялся, опустошенный духом, без сил, в измятой одежде и пропахший сосисками с капустой. Жаловался на сельскую грязь и болезни, на переполненные постоялые дворы без ванных, но больше всего Эли ненавидел жизнь странствующего разносчика. «Ну да, — подумала Минна, — он показал всем им, уехал в Америку с собственной семьей, теперь побогаче их всех».
Минна помнила день, когда отец вернулся. Он стоял в дверном проеме, словно живой мертвец, волосы седые и клочковатые, борода свисала с подбородка мочалкой. От его вида ее будто камнем ударило, а вся семья словно онемела. Марта отскочила, когда отец приблизился к ней, тогда он повернулся к Минне.
— Моя маленькая красавица, — ласково сказал он. Отец протянул к ней руки и крепко обнял, а она прижалась к его ребрам, проступающим под одеждой.
Вечером, когда они зажгли субботние свечи, семья вела себя тихо и осторожно, но в голосе матери звучали гнев и тревога, и даже годы спустя ни гнев, ни тревога не исчезли. Ее обида только возросла, когда отец нашел новую работу в качестве секретаря знаменитого экономиста и перевез семью в скромный дом на окраине еврейского района в Вене. «Но там живет вполне солидный еврейский средний класс», — уговаривал он, и многие его друзья разбогатели и стали влиятельными при Габсбургской монархии. Сотни еврейских семей, как и они, ринулись в город в те дни, подальше от растущего антисемитизма пригородов Гамбурга, ища счастья и культуру в несравненной Европе. Но все его увещевания пропускались мимо ушей, Эммелина скучала по родной Германии и винила Бермана за позор и нищету. В конце концов, собственная семья была если не богатой, то уважаемой и состоятельной, а все эти неприятности с тюремным заключением опозорили ее доброе имя.
— Вена угнетает меня, — сварливо говорила она, — улицы невыносимо шумные. И все эти уродливые шпили!
— А мне здесь нравится, — обычно замечала Минна, спокойно и вызывающе, косвенно защищая отца. — Не то что в скучной провинции. В Гамбурге просто нечего делать.
Когда мать продолжала список обид на Вену — удручающий авангард, сырая погода, ветхие синагоги, — отец усаживался в кресло и лишь виновато улыбался. Минна садилась рядышком, и они играли в карты или читали. Минна часто будет вспоминать эти мгновения, когда их было только двое.
За день до его смерти Минна с отцом вышли на обычную вечернюю прогулку. На улицах Вены жизнь всегда била ключом, и Минна любовалась красиво одетыми мужчинами в шелковых цилиндрах, женщинами в изысканных шляпках, украшенных перьями, в модных туалетах и переливающихся меховых манто, когда они собирались у парадного подъезда отеля «Империал» или у популярного кафе «Централ». Она любила наблюдать ухоженные черные кареты, подъезжающие к ресторанам, полным людей, которые курили, смеялись, пили свежезаваренный горький кофе по-венски. Воздух полнился дымкой, светом, музыкой. И Минна думала, что любит этот город так же сильно, как мать ненавидит его.
Она помнила день, когда узнала дурную новость. Марта с Минной были в модном магазине, обсуждая, кто из ее бесчисленных поклонников подпишет ей билет с приглашением к танцу, когда вбежал Эли, бледный, как полотно. Берман переходил Рингштрассе на оживленном перекрестке и упал посреди улицы. Очевидцы утверждали, что он постоял мгновение, хватая руками воздух, и рухнул кулем на мостовую — только чудом его не переехала карета. Отцу было всего пятьдесят три года. Смерть от обширного инфаркта.
Следующие дни все было сосредоточено на подготовке к похоронам, которые, согласно еврейским традициям, должны были состояться не позднее двух суток после смерти. Эммелина была безутешна и остра на язык даже больше обычного. Она сидела в кабинете на краешке дивана, с нетронутым рукоделием на коленях. Шторы были опущены, зеркала покрыты черным крепом, и часы показывали время смерти.
— Мы остались ни с чем, девочки. Ни с чем.
Гнев Эммелины можно было бы сравнить с разочарованием Минны. Ее поражала утрата, холодное, темное молчание, наполнившее пространство, которое когда-то было им. Мир казался несправедливым, пустым и беспомощным.
По еврейскому обычаю семь дней семья должна была соблюдать шива
[4]
. Никаких ванн и прочих омовений. Все носили черные ленты на отворотах и слушали раввина, приходившего несколько раз в день, чтобы прочесть Кадиш
[5]
.