– Ты по-прежнему мучаешься, Жоан, – прошептал он.
– Я не достоин охранять тебя, – рыдая, отвечал негр. – Поручи мне любое дело, пошли куда хочешь, убей, если надо. Я не прощу себе, если с тобой что-нибудь случится. Вспомни, отче, ведь однажды в меня вселился дьявол.
– Ты соберешь Католическую стражу, – сказал Наставник. – Станешь во главе ее. Ты много страдал, страдаешь и сейчас, а потому ты достоин. Господь сказал, что праведник омоет руки кровью грешников. Отныне ты праведник, Жоан.
Он протянул ему руку для поцелуя и уже отрешенно смотрел, как переполнявшие Жоана чувства изливаются бурными рыданиями. Потом снова вышел из Святилища, чтобы с лесов недостроенной колокольни обратиться к народу с наставлениями. Жоан Большой, стоя в плотной толпе, слышал, как он молился, слышал и его рассказ о медном змии, которого сделал Моисей по приказу Отца – одного взгляда на это изображение достаточно было, чтобы излечиться от укусов змей, напавших на иудеев в пустыне, – слышал и его пророчество о том, что грядут новые полчища змей на Бело-Монте, но тот, кто сумеет сохранить веру, не пострадает от их укусов. Проповедь была окончена, люди стали расходиться; Жоан вдруг успокоился. Он вспомнил, что много лет назад, в кишащих змеями сертанах, во время засухи Наставник впервые рассказал об этом чуде и сотворил новое. Воспоминание придало негру сил, и в двери дома Антонио Вилановы стучался уже совсем другой человек.
Ему отворила Асунсьон, жена Онорио. Сам Антонио со всеми детьми, племянниками и помощниками ужинал, сидя у прилавка. Жоана тоже усадили, поставили перед ним тарелку, от которой валил пар, и он стал есть, не чувствуя вкуса, жалея попусту потраченное время, вполуха слушая Антонио, рассказывавшего, что Меченый, отправляясь навстречу солдатам, запасся не порохом и не пулями, а стрелами с отравленными наконечниками, чтобы враги умирали злой смертью. Негр жевал и глотал, не выказывая ни малейшего интереса к тому, что впрямую его не касалось.
После обеда все разошлись по комнатам, улеглись в гамаки, на топчаны или прямо на расстеленные между ящиками и полками одеяла и заснули. Только после этого Антонио и Жоан при свете керосиновой лампы начали свой разговор. Говорили долго: то шептались, то вдруг срывались на крик, то соглашались друг с другом, то ожесточенно спорили. По углам мерцали огоньки светлячков. Антонио время от времени раскрывал свои огромные конторские книги, куда записывал всех, кто пришел в Канудос, всех, кто родился здесь, и всех, кто умер, и называл то одно, то другое имя. Жоан не дал ему передохнуть. Развернув бумажку, которую продолжал мять в пальцах, негр протянул ее Антонио и заставил прочесть вслух несколько раз, пока не запомнил наизусть, и только после этого разрешил торговцу лечь спать. Тот был так измучен, что даже не стал разузаться, но, засыпая, слышал, как Жоан, притулившись под прилавком, снова и снова повторяет слова клятвы.
На следующее утро сыновья и помощники братьев Виланова разбежались по всему Бело-Монте, выкрикивая, словно глашатаи, что тот, кто не боится отдать жизнь за Наставника, может подвергнуться испытанию для приема в Католическую стражу, и перед бывшим господским домом тотчас собралась огромная толпа, запрудившая всю Кампо-Гранде, единственную прямую улицу Канудоса. Претендентов встречали Жоан Большой и Антонио Виланова, сидевшие бок о бок на высоком ящике. Торговец спрашивал, как зовут, давно ли в Канудосе, потом сверялся со своими книгами. Жоан-готов ли испытуемый отказаться от всего своего имущества, забыть, подобно Христовым апостолам, родных и^ близких, согласен ли подвергнуть испытанию свою стойкость. Никто не пошел на попятный.
Отобрали в первую очередь тех, кто сражался в Уауа и Камбайо, а тем, кто не умел забить пыж в ствол кремневого ружья, зарядить винтовку или охладить раскалившийся от долгой стрельбы ствол карабина, отказали сразу. Отказали старикам и юнцам, отказали увечным, хворым, недужным, отказали лунатикам и беременным женщинам; отказали тем, кто в свое время служил проводником у полицейских, кто собирал подати, кто разносил опросные листы. Время от времени Жоан Большой отводил отобранных в какое-нибудь место попустынней, поглуше и приказывал кидаться на себя, как на смертельного врага. Тех, кто не решался, отсылали прочь. Остальных, чтобы проверить их храбрость, заставляли драться друг с другом. К вечеру Католическая стража насчитывала уже восемнадцать бойцов, среди которых была и одна женщина из банды Педрана. Жоан привел их к присяге, а потом распустил по домам проститься с семьями, потому что наутро, сказал он, иных забот, кроме охраны Наставника, у них уже не будет.
На второй день дело пошло веселей: отобранные помогали Жоану проверять новых испытуемых и наводили порядок в возбужденной толпе. Антония и Асунсьон роздали отобранным ленты синего цвета, которые те носили на руке или в волосах. В этот день к присяге было приведено еще тридцать человек, назавтра– еще пятьдесят, а к концу недели в Католическую стражу зачислили четыре сотни бойцов. Среди них было двадцать пять женщин, умевших стрелять, подкладывать динамитные шашки, владевших ножом и мачете.
Еще через неделю стражники устроили процессию по улицам Канудоса мимо выстроившихся вдоль стен жителей, которые рукоплескали, но и завидовали им. Шествие началось в полдень: как всегда в таких случаях, несли изображения святых из церкви святого Антония, из Храма Господа Христа, из своих домов, пускали ракеты, воздух был пропитан ладаном, гудел от песнопений и молитв. Вечером в недостроенном, еще не подведенном под крышу Храме Господа Христа, под открытым небом, густо усыпанным ранними звездами-казалось, они засияли в неурочный час, чтобы полюбоваться торжественным зрелищем, – бойцы Католической стражи хором принесли клятву на верность Наставнику.
А наутро пробрался к Жоану Апостолу гонец от Меченого и сообщил, что воинство сатаны насчитывает тысячу двести человек, что за ними везут несколько пушек и что командует ими полковник по прозвищу Живорез.
Руфино быстро, но без суеты собирается в путь-а чем и когда кончится это путешествие, одному богу известно: таких у него еще не было. Руфино сбрасывает с себя штаны и рубашку, в которых ходил в имение Педро-Вермелью повидаться с бароном, и надевает другие; закидывает за спину карабин и сумку, затыкает за пояс два ножа и подвешивает сбоку мачете. Долгим взглядом обводит он свое жилище-гамак, скамейки, посуду, статую Девы Марии. Он кривится и часто моргает, но потом лицо его застывает, делается как каменное. Движения его проворны и точны. Сборы окончены. Он поджигает запальные шнуры, которыми заранее обмотал стол и лавки. Пламя охватывает дом. Руфино, не торопясь, идет к дверям, унося с собою только оружие и сумку. Выйдя наружу, он садится на корточки у стены пустого загона и смотрит, как ласковый ветерок раздувает пожирающий его жилище огонь. Дым идет в его сторону, он кашляет и поднимается на ноги, поправляет все свое снаряжение и уходит прочь, зная, что в Кеймадасе ему больше не бывать. Он даже не замечает флагов и плакатов, развешанных на станции в честь прибытия 7-го полка и полковника Морейры Сезара.
Через пять дней гибкая, сухощавая, запыленная фигура проводника уже мелькает на улицах Ипупиары. Руфино пришлось опять сделать крюк, чтобы вернуть в церковь нож: он шагал по десять часов в день, отдыхая только в самый зной или глубокой ночью, когда тьма становилась непроглядной. Лишь однажды пришлось ему заплатить за обед, а так пропитание себе он добывал охотой-силками или пулей. В дверях таверны сидят несколько стариков, похожих как близнецы, – они по очереди курят одну трубку. Руфино подходит к ним, снимает шляпу и кланяется. Должно быть, его узнают: старики спрашивают, как там дела в Кеймадасе, видал ли солдат, что слышно о войне. Присев рядом, он рассказывает, что знает, и в свою очередь осведомляется о жителях Ипупиары. Кто умер, отвечают ему, кто уехал на юг искать счастья, а две семьи только недавно ушли в Канудос. С наступлением сумерек Руфино и старики входят в таверну выпить по рюмочке. Палящий дневной зной сменяется приятной прохладой. Руфино исподволь, как полагается, заводит речь о том самом, чего ждут от него старики: он не выказывает никакого интереса и спрашивает вроде бы просто так, от нечего делать. Старики не удивляются его вопросам и отвечают по порядку. Да, побывал тут цирк-не цирк, а бледная его тень, даже не поверишь, что только это и осталось от великолепной труппы Цыгана. Руфино почтительно слушает, как старики вспоминают прежние представления, а потом, улучив минуту, снова гнет свое, и старики, оценив его выдержку и знание приличий, рассказывают о том, что он хотел узнать, чему хотел услышать подтверждение: как появился тут цирк, как, предсказывая судьбу, распевая романсы, паясничая и кривляясь, зарабатывали себе на хлеб Бородатая женщина, Карлик и Дурачок; как не давал им покоя чужеземец безумными расспросами про Канудос; как приехали капанги, состригли его рыжие волосы и увезли с собой труп детоубийцы. О том, что был здесь еще один человек-не циркач и не чужестранец, – старики молчат, а Руфино не спрашивает. Но ни единым словом не помянутая женщина все же возникает в разговоре, когда речь заходит о том, как выхаживали, кормили и лечили рыжего чужака. Знают ли старики, что это жена Руфино? Наверняка знают или догадываются-точно так же они знают или догадываются, о чем можно говорить, а о чем не стоит. Под конец Руфино невзначай осведомляется, в какую сторону ушли циркачи. Он ночует в таверне – хозяин дал ему топчан, – а на рассвете своей ровной рысцой снова пускается в путь.