Поэтому мотив преступления, который в другое время и при других обстоятельствах скорее всего был бы зашифрован или заменен каким-то другим, на этот раз нарочито выдвигался и педалировался. Скорее всего, между прочим, и Семенчук, и Старцев были и правда, безотносительно к гибели доктора, привержены «пережитку», который теперь называют ксенофобией, но здесь он использовался явно в спекулятивно-политиканских целях.
Процесс против Семенчука и Старцева состоялся в мае 1936 года. Он длился семь дней и проходил в самом тогда представительном зале Москвы – Колонном зале Дома Союзов на две тысячи мест. (Для судилищ над бывшими руководителями партии и правительства – своими заклятыми друзьями – Сталин выделит только Октябрьский зал Дома Союзов вместимостью в триста человек.) Обвинять подсудимых пришел сам прокурор СССР Вышинский, хотя никогда – ни раньше, ни позже – по делам об убийстве он не выступал и хотя судил Семенчука и Старцева суд не всесоюзной, а республиканской, то есть более низкой инстанции, где главному прокурору страны просто нечего делать.
Это был очень точный, даже можно сказать – блестяще рассчитанный ход. Зловещая экзотичность преступления, якобы совершенного на краю земли под покровом полярной ночи, не могла не привлечь широчайшего внимания. Его загадочность добавила процессу особую остроту. Присутствие Вышинского и его страстная речь, обличавшая не столько подсудимых, сколько антисемитизм, приведший «этих извергов» на скамью подсудимых, придали делу ту масштабность, на которую оно вряд ли потянуло бы, если бы место обвинителя занял другой прокурор.
Подсудимые свою вину отрицали, и никто их не понуждал к самооговору. Уже одним только этим дело существенно отличалось от всех других, так называемых «показательных», рассматривавшихся в те годы при огромном скоплении публики. Прокурорским и лубянским умельцам ничего не стоило выбить у обвиняемых какие угодно признания, но никто не стал тратить на это время и силы: исход дела был предрешен, а упорство подсудимых, отрицавших свою вину, лишь подчеркивало общественную опасность антисемитов, не желающих «разоружаться» перед советским судом. Не случайно еще и то, что защита подсудимых была поручена адвокатам русского происхождения Николаю Коммодову и Сергею Казначееву, дабы избежать прямого русско-еврейского столкновения в суде: типично советское правосознание не допускало возможности защиты антисемитов евреями.
О том, что предметом судебного разбирательства было все же обвинение в убийстве, а не в антисемитизме, устроители процесса, похоже, забыли. Прокурор Вышинский нисколько и не скрывал сверхзадачу процесса. Некоторые пассажи его обвинительной речи почти без утайки свидетельствуют о замысле превратить дело Семенчука и Старцева в своеобразное «дело Бейлиса наоборот». Там надо было любой ценой доказать ритуальный характер убийства, что превращало процесс в антиеврейский, здесь тоже любой ценой надо было доказать «лютый антисемитизм» Семенчука и загадочно покончившего с собой его дружка, биолога Вакуленко, что превращало процесс в проеврейский. «Вся деятельность Семенчука, – вещал Вышинский в обвинительной речи, – была направлена нa подрыв авторитета советской власти ‹…›, представляя собой удар по основным принципам нашей национальной политики, по ленинско-сталинской национальной политике в целом. Семенчук действовал грубо преступно, нарушая все принципы ленинско-сталинской национальной политики, позволяя себе чудовищные извращения указаний нашей партии и вождя народов Союза ССР товарища Сталина. ‹…› Семенчук осмелился не просто игнорировать, а прямо нарушать замечательные указания нашего вождя и учителя о нерушимой дружбе народов нашей страны»[3].
Назойливое повторение жвачки про «сталинскую дружбу народов» свидетельствует о том, что целью процесса был не суд над предполагаемыми убийцами, а суд над бесспорными антисемитами. Но в еще большей мере раскрывают истинные задачи этого показательного процесса те слова, которые Вышинский нашел, чтобы пропеть гимн покойному Вульфсону и его жене. «Единственным человеком, – упоенно вещал Вышинский, привыкший только клеймить, а не восхвалять, – представляющим собой просвет на мрачном, черном фоне этой в моральном отношении сплошной полярной ночи, поднявшим голос протеста, начавшим борьбу и доведшим ее до конца ценою своей жизни, был доктор Николай Львович Вульфсон и поддерживавшая его верная спутница Гита Борисовна Фельдман. Если бы не они, может быть, мы не так скоро и решительно сумели бы вскрыть этот позорный антисоветский гнойник. ‹…› Память о докторе Вульфсоне будет жить в сердце каждого честного гражданина нашей советской земли. ‹…› Нашего восхищения и признательности заслуживает и доктор Фельдман, которую уже после убийства мужа Семенчук и Вакуленко (приятель и собутыльник Семенчука, покончивший с собой и потому не привлеченный к суду. – А. В.) предполагали убить, сговаривались о том, как лучше «убрать эту жидовку», продолжая глумиться над убитым ими Вульфсоном, называя его «грязным жидом» ‹…› Это говорил Вакуленко, а Семенчук его поддерживал, потому что сам вел такую же линию…»[4]
За всю российскую историю – досоветскую, советскую и постсоветскую – ни одного подобного процесса, на котором с главной трибуны страны власть столь громогласно и столь страстно обличала бы антисемитизм, не было и скорее всего не будет. Казалось бы, какие еще нужны доказательства для того, чтобы показать всю несовместимость большевизма в его сталинском варианте и антисемитизма? Но пропагандистская нарочитость выпирала столь сильно, что и в те, сохранившие революционный романтизм, времена он был очевиден для всех, кто не был полностью ослеплен и зашорен. Когда я впервые рассказал в советской прессе периода перестройки об этом, совершенно неведомом новым поколениям, деле[5], пришло много писем от тех, кто еще помнил тот громкий процесс. Все они утверждали, что искусственность процесса и фальшивый пафос обвинителя были для них очевидны еще и тогда[6]. Один из моих корреспондетов, врач ленинградской скорой помощи Михаил Голощекин, встречался с Гитой Фельдман в пятидесятые годы, работавшей уже в московской больнице имени Боткина. Хотя Вышинский не скупился на лестные слова об этой «хрупкой, но героической женщине», она отзывалась о нем весьма нелестно. Принимая ее накануне и после процесса, говорил с ней грубо и оскорбительно[7].
Это лишний раз подтверждает спекулятивный характер процесса. Судьба конкретного человека, равно как и судьба «униженного и оскорбленного» народа, в защиту которого так страстно выступал знаменитый златоуст, ничуть прокурора не волновали. Его единственной задачей было исполнить тайное поручение вождя, создав себе имидж неподкупного стража законности накануне первого из трех «процессов века», а вождю – имидж великого борца за дружбу народов и непримиримого врага антисемитов.
Требование Вышинского расстрелять и Старцева, и Семенчука было исполнено. Отметим, однако: для этого мнимые действия подсудимых пришлось квалифицировать не по какой-то статье об антисемитизме или разжигании национальной розни, и даже не по статье об убийстве (она тогда не предусматривала расстрела), а как «бандитизм», что с формально юридической точки зрения было чистейшим абсурдом.
Три месяца спустя, когда приподнялся загадочный занавес и пред миром предстали вчерашние трибуны и вожди революции – Григорий Зиновьев и Лев Каменев, превратившиеся в заурядных «фашистских шпионов», никто не мог заподозрить уехавшего отдыхать на черноморском побережье Сталина, что он расправляется со своими еврейскими соперниками, что он сводит какие-то личные счеты, подверженный предрассудкам, с которыми сам же так беспощадно сражается.