В сознание миллионов как бы непринужденно и ненавязчиво внедрялся образ Сталина – друга всех народов, обеспечившего каждому, независимо от национального происхождения, расцвет всех его способностей и получающего заслуженное воздаяние за результаты своего труда. Не то что вслух, но даже про себя ни один здравомыслящий человек не мог бы упрекнуть Сталина в антисемитизме. Его потайные мысли по-прежнему оставались действительно потайными. Время им выплеснуться наружу еще не настало. Впрочем, собственно национальные проблемы вряд ли тогда занимали его в первую очередь. Ликвидировать подчистую всю «ленинскую гвардию», всех подлинных и мнимых соперников, независимо от их «пятого пункта», нагнать страх на всю страну – такой была первоочередная задача.
Начавшийся сразу же после большевистского переворота террор против всех, кто был не согласен с новым режимом или даже только мог оказаться не согласным, не прекращался ни на один день, но Большим его стали называть лишь после того, как Сталин приступил почти к поголовному уничтожению старых большевиков, а попутно и еще нескольких миллионов людей, воооще далеких от всякой политики, – для всеобщего устрашения. Поскольку же главный удар пришелся все-таки по ленинцам и прочей ангажированной публике марксистской ориентации, то среди обреченных на заклание был заведомо большой процент евреев, составлявших значительную часть партийного, государственного, управленческого, пропагандистского и хозяйственного аппарата.
Евреи все еще занимали руководящие посты в правительстве в качестве наркомов и их заместителей. В состав Совета народных комиссаров в середине тридцатых годов входили Максим Литвинов (Валлах-Финкельштейн) – нарком иностранных дел, Генрих (Иегуда-Генах Гиршевич) Ягода – нарком внутренних дел, Лазарь Каганович – нарком путей сообщения, Аркадий Розенгольц – нарком внешней торговли, Израиль Вейцер – нарком внутренней торговли, Моисей Калманович – нарком совхозов, Моисей Рухимович – нарком оборонной промышленности, Исидор Любимов – нарком легкой промышленности, Александр Брускин – нарком среднего машиностроения, Григорий Каминский – нарком здравоохранения. Евреи – заместители наркомов и начальники главных управлений, входивших в наркоматы, – исчислялись многими десятками. Сталин хорошо знал, что «еврейскому засилью» продолжаться недолго, что в огне близящегося Большого Террора предстоит сгореть многим и многим высоким персонам и что на необычайно высокий процент евреев среди жертв неизбежно обратят внимание и дома, и за границей. Репутация антисемита, естественно, не устраивала великого поборника нерушимой дружбы народов. И он своевременно принял превентивные меры.
Середина тридцатых годов отличается необычайным ростом антиантисемитских судебных дел. И в материнском архиве, и в архиве моего патрона по адвокатуре Ильи Брауде, откуда я своевременно сделал обширные выписки, сохранялось много досье по делам тридцатых годов, связанных с этой темой. К ответственности по обвинению в антисемитизме привлекали даже таких людей, которые, возможно, и не отличались большой любовью к еврейству, но однако же не совершили ничего такого, что должно было влечь за собой непременно кару, предусмотренную Уголовным кодексом.
Ничем серьезным не подкрепленные доносы об антисемитских высказываниях (не более того!), – доносы, явно инспирированные указаниями, которые давались секретным осведомителям, – сразу же приводили в действие прокурорско-судебный механизм. Тривиальные обывательские разговоры под пьяную лавочку о том, что «от евреев житья не стало», служили достаточным основанием для возбуждения уголовного дела по статье о распространении призывов к межнациональной розни. В архиве Брауде сохранилось письмо с рассказом о том, что одному арестованному «за контрреволюцию» вменялись какие-то разговоры в приятельских компаниях, где было «много всяких слов против евреев». Эти «разговоры» были квалифицированы «тройкой» НКВД («Особым совещанием») как «перепевы контрреволюционной клеветы на советскую страну и на политику партии». Совершенно очевидно, что такой, едва ли не повсеместный, интерес спецслужб к, одной и той же теме, причем весьма слабо стыкующийся с законом, не мог быть простой случайностью. Поскольку никаких письменных указаний на этот счет не обнаружено, а факт остается фактом, можно предположить, что имелись указания устные, шедшие с самого верха.
Наиболее зримым свидетельством этого феномена явилось громчайшее дело, потрясшее всю страну летом 1936 года. Это был единственный за всю советскую историю случай, когда антисемитизм осуждался не за закрытыми дверями, не теоретически и не пропагандистски, а вполне конкретно, с соблюдением формальных правил судебной процедуры, персонифицировавшись в реальных обвиняемых, которые были приговорены за совершенное ими на антисемитской почве злодеяние к смертной казни. Такой процесс был совершенно необходим Сталину именно в этот момент: вот-вот должен был начаться публичный суд над Зиновьевым, Каменевым и еще большой группой евреев, а по сути – над отсутствующим евреем Бронштейном-Троцким, и Сталину необходимо было заранее отвести от себя подозрения в антисемитизме. Отвести именно потому, что антисемитизм в этом первом из трех Больших Московских процессов присутствовал слишком уж густо.
Счастливый случай сам пришел в руки – ничего выдумывать не пришлось.
«В январе 1935 года на далеком заполярном острове Врангеля – в Восточной части Ледовитого океана – был найден изуродованный труп одного из зимовщиков, врача Николая Вульфсона. Его жена, тоже врач, Гита Фельдман заподозрила, что смерть мужа наступила не в результате несчастного случая (согласно первоначальной версии Вульфсон отправился по вызову больного в пургу на собачьей упряжке, упал, ударился лицом о лед и погиб), а в результате убийства, которое совершил «каюр» (водитель упряжки) Степан Старцев по указанию начальника зимовки Константина Семенчука. С обоими чета Вульфсон-Фельдман находилась в конфликтных отношениях. Вдова написала письмо прокурору СССР Андрею Вышинскому – шло оно бесконечно долго и поспело очень кстати, ибо Вышинский был лучше, чем кто-то другой, информирован о пожеланиях вождя.
В распоряжении следствия (его вел ближайший сподвижник Вышинского – Лев Шейнин, который вскоре станет еще и «писателем») не было решительно ничего, кроме подозрений Гиты Фельдман. На место предполагаемого преступления никто не выехал, труп эксгумации не подвергся, никаких улик в юридическом смысле слова не было и в помине, экспертиза производилась в Москве на основании «чертежей» и «схем», нарисованных самой потерпевшей, при этом эксперты отвечали на чисто умозрительные вопросы следствия и суда: «могло ли быть так, что?..». Экспертами выступали знаменитые и уважаемые полярники, но они исходили не из каких-либо конкретных событий данного случая и предполагаемого способа данного убийства, а лишь из предыдущего опыта своих путешествий по Северу (целый день, например, обсуждался вопрос, как обычно ведут себя собаки в пургу), никакого отношения не имевших к тому, что на этот раз рассматривал суд[2].
Но Вышинскому, или, точнее, тому, чью волю он исполнял, конкретная истина по конкретному делу была совершенно не нужна. Дело служило лишь поводом для решения совсем иной «сверхзадачи». Одно то, что жертвами стали врачи с ярко выраженными еврейскими фамилиями, а «убийцами» – лица с фамилиями совершенно иными, придавало или, точнее, могло придать делу при особом желании определенную национальную окраску. Как раз такое желание у Сталина и было. Притом ему в данном случае нужны были не намеки, не предположения, не чтение между строк, не догадки и загадки, над которыми еще пришлось бы ломать голову, а недвусмысленный открытый текст. Ему было нужно, чтобы каждый понял: Сталин, великий друг и защитник всех без исключения народов, не допустит антисемитизма ни в коем случае. И карать за него будет строжайшим образом – именно так, как и обещал Еврейскому телеграфному агентству США: у товарища Сталина слова никогда не расходятся с делами.