От трамвайной остановки на улице Биттвег, где, как уже упоминалось, находилось несколько мастерских по обработке камня — в том числе специализирующаяся на песчанике и базальте мастерская Moorа, которая выведена в «Жестяном барабане» под названием «Фирма С. Ш. Moor», — я быстро добрался с одной пересадкой до моего будущего жилья на площади Шадовплац. Похоже, мама помолилась моему ангелу-хранителю, так что все чудесным образом утряслось без каких-либо усилий с моей стороны.
Охотно и совершенно бесплатно воспоминание предлагает на выбор богатый ассортимент событий, которые происходят одновременно; рассказчику приходится решать, продолжить ли повествование о мастерской по обработке камня или лучше заняться рассмотрением изломов моего внутреннего мира? Или может, стоит вернуться к данцигским кладбищам, которые позднее послужат темой повести «Ука»? Пожалуй, сначала все-таки следует устроиться на жилье.
Приют благотворительной организации «Каритас» в дюссельдорфском районе Ратер-Бройх содержали монахи-францисканцы. Три или четыре священника и дюжина простых монахов обслуживали это заведение, располагавшееся неподалеку от разбомбленных заводов концерна «Маннесманн»; когда-то оно давало пристанище странствующим подмастерьям, но со временем сюда все чаще попадали обычные бездомные или же одинокие старики. В двадцатые годы здесь у монахов жил даже знаменитый серийный убийца Петер Кюртен. Комплекс зданий за низкой кирпичной оградой и забором удивительным образом уцелел, надобность в этом приюте никогда не иссякала, поэтому он продолжал служить делу милосердия, пережив смену политических режимов, как в мирные, так и в военные времена: приток ищущих пристанища не прекращался.
Настоятелем приюта был отец Фульгентиус. Когда я обратился к этому суровому мужчине средних лет, в рясе, он не стал интересоваться крепостью моей веры, а сразу повел к затхло пахнущим сундукам с пожертвованной одеждой, поскольку захотел приодеть новичка — молодого человека в перекрашенной военной форме. К тому же для работы в мастерской Гёбеля мне понадобился комбинезон, так как шахтерские шмотки сцепщика сильно истрепались.
Приоделся я с ног до головы. Настоятель даже выудил из сундука кальсоны и две рубахи на смену, а также связанный из разноцветных остатков шерсти свитер, который еще долго согревал меня. Сверх того отец Фульгентиус вручил мне галстук в красный горошек на синем фоне. «Воскресный!» — сказал он, намекая на посещение воскресной службы в часовне при приюте.
Все пришлось впору. Похоже, выглядел я теперь отменно, ибо, заглядывая в платяной шкаф моей памяти, я вижу там отутюженные выходные брюки, а также свой первый послевоенный пиджак с явно угадываемым рисунком «в елочку».
Размещение в жилом тракте солидного сооружения, построенного в восьмидесятые годы девятнадцатого века, не принесло с собой ничего нового — все оказалось лишь вариацией привычных обстоятельств. Мне отвели спальное место, каким оно уже бывало у юного зенитчика, рядового службы труда, мотопехотинца, военнопленного и, наконец, шахтера-сцепщика: верхняя койка двухъярусных нар. Вместе с еще четырьмя такими же двухъярусными нарами они стояли в помещении без окон, которое, как выяснилось к вечеру, занимали ученики мастерских и студенты — одни немного моложе меня, другие чуть постарше. У всех, как и у меня, в голове — девки, постоянный разговор о бабах и их телесном устройстве. Наверное, кое-кто мог бы найти утеху с податливой девицей в соседнем Графенбергском лесу, однако зимой сорок седьмого все было сковано затяжными морозами.
Кстати, отсюда шли пешеходные дорожки к специальному лечебному учреждению, где несколько лет спустя некий пациент попросит санитара Бруно принести «пятьсот листов невинной бумаги», что обернется далеко идущими последствиями.
Наша комната с ее неистребимым запахом молодых мужчин не имела окон, поскольку находилась в центре здания, зато изрядно протапливалась и хорошо держала тепло; к ней притулилась келья монаха, имя которого я позабыл. Сам же монах, высокий, вечно куда-то спешащий, в коричневом балахоне, запомнился мне до мельчайших деталей.
Нам он казался ангелоподобным, а у его всегда покрасневших глаз, которые хоть и следили за вполне мирскими делами, вроде раздачи хлеба, бывало такое выражение, будто он лицезрит Деву Марию. Он подпоясывался вервием, на котором висела связка ключей, оповещавшая об его приближении за два коридорных колена. Он неизменно бежал, спешил, будто по срочному вызову. Никто не знал, на какое количество замков распространяется его владычество.
Этот монах жил словно вне времен, поэтому и не поддавался уточнению его возраст; он осуществлял ненавязчивый и дружелюбный, но неусыпный надзор не только над нами, кому прибитый к дверям листок с внутренним распорядком запрещал «визиты женщин», но и над соседним залом, полным тяжело дышащих и хрипящих стариков. Их было около сотни — уж, во всяком случае, не меньше семидесяти. Койка к койке, умирающие и вновь прибывающие постояльцы олицетворяли собой дом для престарелых, который содержался организацией «Каритас».
Через откидное окошечко своей кельи монах-надзиратель днем и ночью приглядывал за залом, где безжизненно лежали старики, чей покой нарушался лишь эпидемическими приступами кашля или внезапными ссорами.
До поздней ночи, перед тем, как заснуть, мы слышали голос монаха; он говорил со стариками через смотровое окошечко, увещевал их, словно малых детей.
Иногда безымянный монах позволял и мне заглянуть в смотровое окошечко. То, что я видел там, бренность человеческого существа, настолько живо запечатлелось во мне, что я и сам вижу себя лежащим на одной из семидесяти или сотни коек с неизлечимо хроническим кашлем заядлого курильщика под присмотром ухаживающего за мной монаха. Иногда, когда, несмотря на запрет, я раскуриваю под одеялом трубку, он тихо, но строго распекает меня через окошко.
По другую сторону нашей спальни находилась открываемая только монахом-надзирателем дверь в столовую стариков. Высокие окна столовой выходили во двор, который летом затеняли каштаны. Под каштанами стояли скамейки, их всегда занимали старики, страдающие хроническим кашлем или астмой.
К завтраку два монаха, обслуживающих кухню, приносили на стол большую кастрюлю молочного супа с манкой. Он готовился из сухого молока, который присылали из Канады францисканские собратья. Сколько мы ни жаловались, суп всегда подгорал. Этот привкус — то слабый, то резкий — до сих пор всплывает в памяти.
Приют «Каритас» в дюссельдорфском районе Ратер-Бройх обеспечил мне на несколько лет дешевую еду и кров над головой, поэтому могу сказать, что вплоть до денежной реформы и даже после этого поворотного события завтрак неизменно состоял из уже упомянутого молочного супа, двух ломтей серого хлеба, кусочка маргарина и — в зависимости от снабжения — сливового мусса, искусственного меда или похожего на резину мягкого сыра.
Иногда по воскресеньям и всегда по большим церковным праздникам — например, на праздник тела Христова — полагалось вареное яйцо. Тогда к обеду подавали котлеты или куриное фрикасе и даже сладкое желе или ванильный пудинг. Зато ужин бывал однообразным, а потому вспомнить нечего.