Дойдя по сугробам, по колено в снегу, — промерзший и потный одновременно — до железнодорожной станции Штоммельн, я купил билет в одну сторону и уехал от семьи, едва найдя маму, отца и сестру, а после тягомотной езды поездом, который останавливался на каждой станции, прибыл в Дюссельдорф, где меня никто не встречал с распростертыми объятьями.
Расспрашивая прохожих, я добрался пешком — трамваи не ходили то ли из-за снежных заносов, то ли из-за отсутствия электричества, но сам город пострадал от бомбежек меньше, чем Кёльн, Ганновер или Хильдесхайм, — до массивного здания Академии искусств; мрачное сооружение на окраине Старого города оказалось открытым, хотя в вахтерке у дверей не было никого, кто приветливо сказал бы: «Добро пожаловать!» или: «Мы давно тебя ждем».
Поначалу я стучал в дверь, затем потянул за ручку и пошел по коридорам мимо закрытых классов и мастерских, поднялся по лестнице, опять спустился.
Все еще слышу собственные шаги, вижу, как в многоэтажном здании, превратившемся в ледник, порхает парок моего дыхания. Не желая сдаваться, подбадриваю себя словами: «Держись, не вешай нос! Вспомни своего приятеля Йозефа, который говорил: не полагайся на милость небес!..», как вдруг на обратном пути мне встречается само Искусство в лице пожилого человека, типичного художника, каким его изображало немое кино. Изо рта у него тоже вылетал белый парок.
Лишь спустя два года я узнал, кем был встреченный старик, кутавшийся в черную пелерину, обмотанный черным шарфом, в широкополой черной шляпе из фетра; на самом деле ему было всего лет пятьдесят, звали его Энзелинг. Он числился профессором Академии искусств, имел право на пожизненную пенсию. Вероятно, он навещал свою мастерскую, где стыли большие, в человеческий рост, жутко белые гипсовые фигуры нагих людей обоего пола. А может, он всего лишь хотел сменить холод собственной квартиры на стужу академии.
Он тотчас остановил меня вопросом: «Что вы тут ищете, молодой человек?»
Мой ответ последовал незамедлительно: «Хочу стать скульптором», или что-нибудь вроде: «Желаю посвятить себя искусству!»
Обернусь назад на минуту, обращусь к луковице. В конце концов, здесь принималось судьбоносное решение, речь шла о том, что делать; более того, решалось — быть или не быть. Что скажет об этом влажная кожица?
Возможно, я обрушил на фигуру в черном мои познания из истории искусств, благоприобретенные в юные годы с помощью сигаретных купонов. Но сколько бы я ни пытался припомнить ту встречу в промерзшем фойе академии, тогдашние стойкие холода не дают оттаять репликам из состоявшегося разговора. Дословно слышится лишь отрезвляющее замечание профессора: «Академия закрыта из-за отсутствия угля».
Эти слова прозвучали окончательным приговором. Однако некто, кем, несомненно, был я, не позволил себя обескуражить. Я твердил о желании посвятить себя искусству, и эта риторическая фигура настолько заполонила собой гулкое пространство, что профессора, в котором только глаза юности могли углядеть старика, похоже, убедила сила моего эстетического голода.
Он принялся задавать вопросы. Мой возраст, девятнадцать лет, не вызвал возражений и был, видимо, сочтен подходящим. Место рождения, столь значимое, осталось без комментариев. Вероисповедание вообще не заслужило вопроса. Сообщение о том, что в школьные годы я занимался на вечерних любительских курсах при данцигском Техническом училище у известного художника-анималиста Фрица Пфуля, который замечательно писал лошадей, и немного научился рисовать с натуры, не побудило профессора одобрительно хмыкнуть. Не захотел он слышать и о моем своевременно оборванном, скоротечном, но вполне достаточном знакомстве с войной. К счастью, не последовало ни единого вопроса об аттестате зрелости, открывающем все дороги и двери.
Вместо этого профессор Энзелинг ограничился краткими указаниями, которые отправили меня кратчайшим путем — налево, потом направо и еще раз направо — на Аллею Гинденбурга, где находилась Служба трудоустройства.
Он порекомендовал мне подыскать там место ученика каменотеса или камнереза. Такой работы всегда хватает. Надгробья пользуются спросом в любое время.
Под конец этой профориентации мой профессор выступил пророком, хотя и безбородым, но вполне убедительным: «Завершив профессиональную подготовку, молодой человек, обращайтесь снова к нам. Уголь к тому времени наверняка появится».
Именно так и не иначе. Я решил после войны не подчиняться ничьим приказам, но посчитал для себя полезными советы опытного старшего ефрейтора; я, обожженное дитя войны, неизлечимо пораженное духом противоречия, я, не без труда научившийся не верить любым обещаниям, я — кем бы я ни был тогда — исполнил данный профессором наказ, хотя и не совсем вслепую. Пророк действительно подсказал единственно верный путь. И этот путь, кем бы он ни был подсказан, не мог миновать Службу трудоустройства. Сказано — сделано.
Ах, если бы сейчас, когда мои внуки, завершая учебу, не знают, что делать дальше, и обращаются ко мне за советом, я мог бы дать им столь же простую и надежную подсказку:
«Луиза, прежде чем предпринять такой-то шаг, сделай, пожалуйста, сначала…»
«Ронья, с аттестатом или без, но тебе надо…»
«Лукас и Леон, настоятельно рекомендую вам…»
«А ты, Розана, могла бы…»
Во всяком случае, через полчаса в Службе трудоустройства мне выдали официальный бланк с печатью, на котором значились вписанные от руки адреса трех мастерских, занимавшихся обработкой камня. Все они изготовляли надгробия, а потому находились неподалеку от городских кладбищ. Обошлось без особой бюрократии. Свидетельством об окончании школы никто не поинтересовался.
Воспоминания на удивление капризны: вдруг растаял снег, спали морозы. Прекратились отключения электричества, даже пошел трамвай. Я осел неподалеку от Верстенского кладбища в первой же мастерской, куда обратился, поскольку у ее владельца Юлиуса Гёбеля работал старый скульптор по фамилии Зингер, который как раз ваял распятого Христа с роскошной мускулатурой, — повернув голову влево, Христос, высеченный в виде барельефа на большой плите, страдал настолько натурально, что пройти мимо было просто невозможно.
Не то чтобы меня восхитил высеченный из диабаза атлетический страстотерпец, но привлекательной показалась сама возможность приобрести хорошие профессиональные навыки. Я договорился о приеме в мастерскую, хотя Гёбель — одетый не в рабочий комбинезон, как подобает представителю профессионального цеха каменотесов, а в выходной костюм; да и позднее он почти никогда не прикасался к камню, не сделал по нему ни одного удара — сказал, что для начала моего ученичества мне будут поручать лишь самые простые виды работ по оттеске камня.
Он, похожий скорее на велеречивого торговца надгробиями, а не на мастера-каменотеса, показал будущему практиканту готовые могильные камни, которые выстроились рядами перед мастерской в ожидании скорбящей клиентуры. Ученик счищал с поставленных вертикально плит и без того тающий снег.
На камнях еще отсутствовали имена покойников и даты их смерти. Сами камни были матовыми или отполированными до блеска, каждый из них — и метровые стелы, и лежачие или стоячие плиты — имел свою цену. Любой из родственников или близких усопшего мог выбирать — у Гёбеля или в нескольких каменотесных мастерских, которые расположились вдоль улицы Биттвег, — из довольно богатого ассортимента. Коммерция на бренности человека, а проще говоря, на смерти процветала, благодаря оживленному спросу даже во времена всеобщего дефицита.