На дыру у Греффа уходило три четверти часа с лишком. Только, пожалуйста, не спрашивайте у меня, откуда я это знаю. Оскар тогда, в общем-то, знал все. Потому я и знал, сколько времени уходило у Греффа на эту дыру. Он потел, и его соленый пот падал каплями с высокого крутого лба в снег. Он делал все искусно, он аккуратно вел надрез по окружности, окружность за мыкалась, после чего он без перчаток вынимал ледяшку сантиметров в двадцать толщиной из ледяного поля, доходящего предположительно до Хелы, а то и вовсе до Швеции. Древняя, серая, перемешанная с ледяной кашей вода стояла в вырубленной дыре и чуть курилась паром, но это отнюдь не был горячий источник. Дыра привлекала рыбу. Вернее сказать, это так говорят про дыры во льду, будто они привлекают рыбу. Грефф при желании мог выудить миногу или двадцатифунтовую навагу. Но он не занимался рыбной ловлей, а, напротив, начинал раздеваться, причем раздевался догола, ибо уж если Грефф раздевался, то всегда раздевался догола.
Впрочем, Оскар вовсе не хочет, чтобы у вас по спине от холода забегали мурашки. Будем кратки: все зимние месяцы зеленщик Грефф по два раза на неделе купался в Балтийском море. По средам он купался один ни свет ни заря. В шесть выезжал из дома, в половине седьмого прибывал на место, до четверти восьмого делал прорубь, быстрыми, размашистыми движениями срывал с тела одежду, бросался в прорубь, предварительно растерев тело снегом, в проруби громко кричал, иногда я даже слышал, как он поет «Дикие гуси шуршат в ночи…» или «Любы нам бури, любы нам штормы…», и купался и кричал две, от силы три минуты, после чего вдруг одним прыжком с предельной четкостью обозначался на ледяной коре; плоть, пышущая паром, красная как рак, гоняла вокруг проруби, все еще крича, остывала потихоньку и, наконец, проделывала обратный путь в одежду и на велосипед. Без малого восемь Грефф прибывал на Лабесвег и минута в минуту открывал свою зеленную лавку.
Вторую ванну Грефф принимал по воскресеньям в сопровождении множества мальчишек. Оскар не берется утверждать, что сам все видел, он не видел ничего. Это уже потом рассказывали люди. Музыкант Мейн мог бы много чего порассказать про зеленщика. Он трубил это на всю округу, и одна из его трубных историй гласила: каждое воскресенье, хотя бы и в самый трескучий мороз, Грефф купался в сопровождении множества мальчиков. Впрочем, даже и Мейн не стал бы утверждать, будто зеленщик принуждает мальчиков голышом лезть вслед за ним в ледяную купель. Его вполне устраивало, когда они, полуголые или почти голые, поджарые и мускулистые, возились на льду и растирали друг дружку снегом. Да-да, и уж такую радость доставляли Греффу мальчики на снегу, что он то ли до, то ли после купания нередко начинал дурачиться вместе с ними, помогая растирать того или иного мальчика, а то и разрешая всей банде растирать себя: музыкант Мейн якобы своими глазами мог, невзирая на прибрежный туман, наблюдать с променада в Глеткау, как до ужаса голый, поющий, кричащий Грефф привлек к себе двух своих голых же питомцев, поднял в воздух — нагота, нагруженная наготой, — и вся разнузданная тройка бушевала на толстой ледяной коре.
Нетрудно понять, что Грефф не был рыбацким сыном, хотя и в Брезене, и в Нойфарвассере обитало множество рыбаков по фамилии Грефф, но Грефф — зеленщик был родом из Тигенхофа, хотя Лина Грефф, урожденная Барч, познакомилась со своим будущим мужем в Прусте. Он там помогал молодому деятельному викарию руководить католическим клубом друзей, тогда как Лина из-за того же самого викария каждую субботу ходила в общинный дом. Если верить снимку, который, надо полагать, она же мне и подарила, поскольку снимок этот и по сей день наклеен на одной из страниц моего фотоальбома, двадцатилетняя Лина была крепенькая, веселая, круглая, добродушная, легкомысленная, глупая. Отец ее держал большое садоводство в Санкт-Альбрехте. Двадцати двух лет, совершенно неопытной девочкой, как она не уставала повторять впоследствии, Лина по совету викария вышла замуж за Греффа и на деньги своего отца открыла в Лангфуре зеленную лавку. Поскольку большую часть своего товара, к примеру почти все фрукты, они задешево получали в отцовском садоводстве, дело у них пошло хорошо, как бы само собой, и Грефф не мог здесь так уж много напортить.
Впрочем, и без того, не будь зеленщик Грефф наделен детской страстью ко всяким поделкам, не стоило бы большого труда превратить столь удачно расположенную лавку — в кишащем детьми пригороде, и никаких конкурентов по соседству — в золотое дно. Но когда чиновник из пробирной палаты в третий и четвертый раз проверил весы, конфисковал гири, запечатал весы пломбой и наложил на Греффа штрафы разной величины, часть постоянных покупателей его покинула, начала делать покупки на воскресном базаре, говоря при этом так: правда, товар у Греффа всегда первого сорта и не дорогой вовсе, но уж, верно, там что-нибудь да не так, люди из пробирной палаты опять у него побывали.
При этом я совершенно убежден: Грефф никого не хотел обманывать. Недаром же большие картофельные весы, напротив, обвешивали Греффа, после того как он в них кое-что усовершенствовал. Так, незадолго до начала войны Грефф пристроил именно к этим весам куранты, которые в зависимости от веса покупки исполняли какую-нибудь песенку. Купивший двадцать фунтов получал, так сказать, в придачу «На Заале светлых берегах», пятьдесят фунтов выдавали «Ты честен будь и верен будь», а уж центнер картофеля зимних сортов извлекал из курантов наивно завораживающие звуки песенки «Наша Энхен из Тарау».
И хотя я сознавал, что пробирной палате могут прийтись не по вкусу подобные музыкальные шуточки, Оскар относился с полным пониманием к дурачествам зеленщика. Вот и Лина Грефф снисходительно принимала странности мужа, поскольку, да, именно поскольку брачный союз Греффов на том и держался, что каждый из супругов был снисходителен ко всем странностям другого. Это дает нам право утверждать, будто брак Греффов был вполне удачным. Зеленщик не бил свою жену, никогда не изменял ей с другими женщинами, не был ни пьяницей, ни забулдыгой, а, напротив, был веселый, пристойно одетый господин, весьма любимый за отзывчивость и общительный нрав не только молодежью, но и той частью покупателей, которые охотно покупали вместе с картофелем музыкальное сопровождение.
Вот почему Грефф спокойно и с пониманием наблюдал, как его Лина год за годом превращалась в грязную халду, издающую все более дурной запах. Я видел, как он улыбается, когда люди, желавшие ему добра, открыто называли халду халдой. Я порой слышал, как, дыша на свои, несмотря на возню с картофелем, холеные руки и потирая их, он говорит Мацерату, на дух не переносившему Греффиху:
— Ну само собой, Альфред, ты прав. Она у нас малость неаккуратная, наша добрая Лина. Но разве мы с тобой совсем уж без единого пятнышка?
Если же Мацерат не унимался, Грефф обрывал дискуссию решительно, хотя и вполне дружелюбно:
— Ты, конечно, судишь правильно, но сердце у нее доброе. Уж я-то свою Лину знаю.
Очень может быть, что он ее и в самом деле знал. Зато она его почти не знала. Точно так же, как соседи и покупатели, она объясняла отношения Греффа с теми мальчиками и юношами, которые нередко к нему захаживали, обычным преклонением молодых людей перед хоть и не имеющим специальной подготовки, но все равно страстным другом и воспитателем молодежи.