Оскар никогда особенно не увлекался пожарами. Поэтому я так и остался бы сидеть в подвале, когда Мацерат взлетел по ступеням, чтобы посмотреть с чердака на горящий Данциг, если бы на этом самом чердаке я по недомыслию не хранил свои малочисленные, легко воспламеняющиеся сокровища. Надо было спасать как последний барабан, сохранившийся со времен фронтового театра, так и Гете с Распутиным. Кроме того, я хранил между страницами тончайший, нежно разрисованный веер, которым моя Розвита, моя Рагуна так изящно умела обмахиваться, когда была жива. Мария осталась в подвале, а вот Куртхен пожелал вместе с Мацератом и со мной залезть на крышу, чтобы посмотреть на огонь. С одной стороны, меня рассердила безудержная восторженность моего сына, с другой же Оскар сказал себе: «Верно, это у него от его прадедушки, а моего дедушки, поджигателя Коляйчека». Но Мария не пустила Куртхена с нами, мне же позволила идти с Мацератом наверх, там я собрал свои вещички, бросил взгляд сквозь чердачное окно и подивился на брызжущую живую силу, которую смог проявить столь старый и почтенный город.
Когда поблизости начали рваться снаряды, мы спустились с чердака. Мацерат хотел потом еще раз подняться, но Мария ему это запретила. Он повиновался, он заплакал, когда подробно расписывал Греффовой вдове, которая оставалась внизу, как горит город. Потом он еще раз поднялся, в квартиру, и включил радио, но радио теперь молчало. Не слышно было даже, как трещит огонь в горящем здании радиоцентра, а об экстренных сообщениях и говорить нечего.
Робко, как ребенок, который не знает, верить ли ему и дальше в Деда Мороза, стоял Мацерат посреди подвала, теребил свои подтяжки, впервые усомнился в окончательной победе и — по совету вдовы Грефф снял с лацкана партийный значок, хоть и не знал, куда его теперь пристроить: полы в подвале были бетонные, взять его к себе Греффиха не пожелала, Мария предложила запрятать значок в картошке, но картошка представлялась Мацерату не слишком надежным убежищем, а подниматься наверх он не рискнул, потому что они скоро придут, если уже вообще не пришли, если уже не направляются сюда, не ведут уже бои у Брентау и Оливы, покуда он болтался на чердаке, и он не раз и не два вслух пожалел, что не оставил эту конфетку там, в противовоздушном песке, потому что если они найдут его здесь, внизу, с этой конфеткой в руке… и он выронил ее на бетон, хотел наступить на нее, изображая порыв ярости, но мы оба, Куртхен и я, одновременно бросились за ней, и я первым перехватил ее и не выпускал из рук, когда Куртхен размахнулся и ударил, как ударял всякий раз, желая что-нибудь получить, но я не отдал сыну партийный значок, я не хотел принести ему вред, потому что русские — они ведь шутить не любят. Это Оскар запомнил еще со времени своих распутинских чтений, и все время, покуда Куртхен колотил меня, а Мария старалась нас разнять, я задавался вопросом, кто именно обнаружит значок у Куртхена, если Оскар не устоит под градом сыновних ударов, то ли белорусы, то ли великороссы, то ли казаки, то ли грузины, то ли калмыки, то ли крымские татары, то ли русины, то ли украинцы, а может, и вовсе киргизы.
Когда Мария с помощью вдовы Грефф развела нас, я торжественно зажал конфетку в левой руке. Мацерат порадовался, что его орден исчез. Марии хватало хлопот с ревущим Куртхеном. Расстегнутая булавка вонзилась мне в ладонь. Ни раньше, ни теперь я не находил в этой штучке никакого вкуса. Но как раз когда я хотел приколоть ее сзади к пиджаку Мацерата — какое мне, в конце концов, дело до его партии, — они оказались над нами, в лавке, а если судить по визгу женщин, то, очень может быть, что и в соседнем подвале.
Когда они подняли откидную крышку, игла партийного значка все так же впивалась мне в ладонь. Ну что я мог сделать, кроме как, прикорнув у дрожащих коленей Марии, наблюдать на бетонном полу за возней муравьев, чья магистральная дорога пролегала наискось от зимней картошки к мешку с сахаром. Вполне нормальные, чуть смешанных кровей русские, решил я, когда они примерно вшестером ворвались на лестницу, ведущую в подвал, и начали разглядывать нас поверх своих автоматов. При всех криках и воплях успокоительным казалось то обстоятельство, что муравьи не обратили ни малейшего внимания на представителей русской армии. У муравьев только одно было на уме — картошка да сахар, тогда как люди с автоматами поначалу стремились к другим завоеваниям. Что взрослые подняли руки, я счел вполне нормальным.
Это мы знали по кинохронике, да и после обороны Польской почты сдача происходила точно так же. Но вот почему Куртхен надумал подражать взрослым, я понять не могу. Ему бы следовало брать пример с меня, своего отца, а если уж не с отца, то по крайней мере с муравьев. Но поскольку сразу три носителя неуклюжих мундиров воспылали интересом к вдовице Грефф, общество несколько расслабилось. Греффиха, навряд ли ожидавшая такого натиска после столь долгого вдовства и предшествовавшего ему говения, сначала, правда, закричала от неожиданности, но потом вполне освоилась с почти забытым ею положением.
Я еще у Распутина вычитал, что русские любят детей. В нашем подвале я мог в этом убедиться. Мария дрожала без всякой причины и никак не могла понять, почему остальные четверо, не заинтересовавшиеся Греффихой, оставили Куртхена сидеть у нее на коленях, вместо того чтобы самим по очереди угнездиться там, и, более того, почему они гладили Куртхена, говорили ему «да-да-да» и даже самое Марию потрепали по щечке.
А меня и мой барабан кто-то поднял с бетона и взял на руки, помешав мне тем самым и дальше наблюдать за муравьями и поверять текущие события их усердием. Барабан висел у меня на животе, и коренастый, грубо сколоченный парень выбил своими толстыми пальцами для взрослого даже весьма искусно — несколько тактов, под которые вполне можно было танцевать. Оскар охотно уплатил бы услугой за услугу, изобразил бы на жести несколько своих шедевров, но не мог, потому что значок Мацерата все еще вонзался ему в левую ладонь.
В подвале, можно сказать, установилась мирная, почти семейная обстановка. Греффиха, становясь все тише и тише, лежала под тремя сменяющими друг друга парнями, и когда один из них насытился, одаренный барабанщик передал Оскара ему, употевшему, с чуть раскосыми глазами. Будем считать его калмыком. Держа меня левой рукой, калмык правой застегивал штаны, нимало не смущаясь тем, что его предшественник, он же мой барабанщик, делал совсем обратное. А вот для Мацерата так ничего и не менялось. Он все еще стоял перед белыми жестяными банками, полными лейпцигского рагу, стоял подняв руки и наглядно демонстрируя все линии своей ладони, хотя никто не собирался гадать у него по руке. Зато женщины проявили удивительную смекалку. Мария уже подхватила несколько русских словечек, колени у нее больше не дрожали, она даже улыбаться начала и вполне могла бы изобразить что-нибудь на своей губной гармошке, окажись эта гармошка под рукой.
А вот Оскар, который не умел так скоро приспосабливаться, теперь, чтобы чем-то заменить наблюдения над муравьями, принялся разглядывать множество плоских серовато-коричневых зверушек, которые паслись на воротнике у калмыка. Я бы с удовольствием отловил такую вошь и обследовал, потому что и в моих книгах, не столько у Гете, сколько — и тем чаще — у Распутина, речь шла именно о вшах. Но одной рукой мне трудно было схватить вошь, и потому я задался целью избавиться от партийного значка. А чтобы как-то объяснить мое поведение, Оскар сказал: раз у калмыка на груди и без того много орденов, я все так же, не разжимая руки, протянул колючую, мешавшую мне ловить вшей конфетку стоящему сбоку от меня Мацерату. Теперь задним числом можно сказать, что этого мне делать не следовало. Но можно сказать и по-другому: а зачем тогда Мацерат взял значок?