— Послушай, Серж, — сказал через пару дней Нарышкин, — пойми меня правильно. Но не кажется ли тебе, что мы совершили глупость? Вот и Бенкендорф косится. А через его руки сколько прошло людей с подмоченной репутацией?
— Да никакой глупости мы не совершили, — ответил простодушный Волконский. — Что ж, бросить знакомца, хоть и не близкого, в беде?
— Ты не обратил внимание на костюм Оде? Бенкендорф человек наблюдательный и заметил в нем неумеренную щеголеватость. С чего бы?
— Что ты хочешь сказать?
— Что он, возможно, не совсем искренен с нами.
— Ну не бонапартовский же он агент?
— Все случается. Ростопчин выслал из Москвы сотни иностранцев, и кое-кого с основательностью.
— Это дело графа, — отозвался Волконский. — А наше дело помочь гонимому. Я не страдаю подозрительностью, и француз способен стать хорошим русским. Правда, за Оде де Сиона я не поручусь. Я с ним пуд соли не съел!
— Вот видишь! Я не хотел тебя, Серж, огорчать, но барон распорядился отправить его в главную квартиру.
— Надеюсь, он сумеет очиститься от павших на него подозрений.
— Ты слишком доверчив, князь, — сказал Бенкендорф, входя в избу и уловив, о ком идет речь. — Его место не здесь. Да и сам он это понимает.
— Вы слышали что-нибудь о деле Верещагина и Ключарева, господа? — поинтересовался Нарышкин. — О нем даже французы болтают.
— Это давняя история. С лета тянется. И не простая история. На ней многое у Ростопчина держится. Конца делу не видно. Я последних новостей не знаю. Слышал, что Верещагин зверски убит. Если это так, то не миновать нам позора, — пророчески заметил Бенкендорф.
Постоянное общение с пленными и оборотной стороной войны развило в нем интуицию и умение предвидеть будущее.
— Да кто тебе сообщил такой ужас? — спросил Волконский. — Что значит — зверски убит? Без суда?
— Возвратился Чигиринов из Москвы. Верещагина у губернаторского дома перед вступлением Бонапарта в город растерзала толпа.
— Кто ей позволил? А Ключарев?
— Ключарев будто бы окончательно изобличен, отстранен от почтмейстерских забот и чуть ли не в кандалах сослан в Сибирь.
— Не может быть! — не поверил Волконский. — Ключарев порядочный человек! Он — наш! Жестокость не всегда полезна, иногда и вредна.
— Согласен, — кивнул Бенкендорф. — Но обстоятельства таковы. Чигиринов высококлассный агент. Сведения его всегда точны.
— Не вздумай, Серж, ходатайствовать перед генералом за Оде. В любом случае в главной квартире он будет в большей безопасности, чем здесь, — предупредил Нарышкин. — Орлов-Денисов передает, что среди казаков большое недовольство.
— Оставим все это, — недовольно промолвил Бенкендорф. — Я Чигиринова отнял у Фигнера. У меня свои неприятности. А Фигнер требует его обратно. Ему скучно в Москву без него ходить.
Армия, несмотря на обилие выходцев из Франции и падение Москвы, по-прежнему оставалась доверчивой, как дитя. Чужая речь в устах офицерства воспринималась как нечто естественное. Баре! На каком же им еще изъясняться! Не на нашем — мужицком! На то они баре, чтобы по-французски болтать. Злоба отсутствовала. Первыми пробудились казаки. Взгляды их выдавали раздражение — пока раздражение. Но чаще и чаще все-таки возникали тревожные слухи — то переодетых разведчиков схватили, то ругали себя за то, что упустили явных предателей. Дело Верещагина, распавшись на ручейки неприятных и противоречивых сведений, постепенно проникало в военную среду. Среди казаков чувствовалось брожение. А они составляли значительную силу.
Из отряда Винценгероде несколько чинов полиции регулярно отправлялись в столицу разузнать обстановку. Сам Фигнер не раз бродил вокруг Кремля во французском мундире, и масса принесенных им впечатлений укрепляла офицеров в решимости сражаться до конца. Бенкендорф поражался, с какой настойчивостью Фигнер регистрировал малейшие изменения в действиях наполеоновской администрации. Он ничего не упускал, ничего не забывал и ничего не прощал. Дениса Давыдова зло спрашивал:
— Ты, сказывают, их жалеешь? Рюмочку наливаешь. Не расстреливаешь, когда ловишь на горячем? Отворачиваешься. Бенкендорф вот тоже отворачивается.
— Жалею? — захрипел простуженным басом маленький Денис Давыдов. — Не-е-ет! Не жалею. Но и не расстреливаю. Зачем?
— Дурак ты, Денис! Ты их вблизи не видел.
— Ну, только на кончике сабли, — захохотал будущий знаменитый поэт.
— Нечего смеяться! Физиономия у тебя неподходящая. От нее сразу русским духом тянет. Да не обижайся — не водкой! У тебя нос — пипочкой! Тебя за итальянца никак не примешь! И за баварца не примешь. А то бы разок с собой взял — другую бы песнь запел. С палачами полезно по-палачески. Для их же пользы и пользы их деток. Чтоб побольше сирот, тогда, может, чего и поймут.
Давыдов в растерянности молчал. Он знал, что Фигнер прав, но у самого рука не подымалась и уста не размыкались отдать кровавый приказ. Сражение — дело поэтическое, тут единоборство в чистом виде, а карать — уж пусть военно-полевой суд займется.
Бенкендорф укорял Фигнера в жестокости, хотя и сам спуску иногда не давал:
— Если есть малейшая возможность простить, то и надо простить.
— Вот ты и прощай, — отвечал Фигнер. — Посмотрим, где мы все очутимся. И сибирских верст недостанет. В Китай убежим, пока вот до Москвы добежали. Нету у меня такой возможности — прощать. Я давеча поймал карету, в которой ехал польский улан с двумя девушками-сестрами. Ну я его обычным способом отправил. Девушки мне описали, как он их отца убил.
Фигнер выстраивал взятых на месте преступления в шеренгу и приканчивал пистолетным выстрелом в голову. Нелегко его упрекнуть за подобные расправы, если трезво посмотреть на то, что творилось в России во время нашествия. Глаза Льва Николаевича Толстого не все приметили.
Однажды Фигнер с небольшим отрядом застал французов в церкви, куда они предварительно согнали десятка два баб и девок. Изнасиловав двенадцатилетнюю девчонку, латник-кирасир тесаком разворотил ей детородный орган. Фигнер распорядился прикончить всех пленных.
Между тем в главной квартире произошел неожиданный казус. Настоящий наполеоновский агент, которого вели на расстрел, встретив по дороге Оде де Сиона, переменившего купеческое платье на русский мундир, указал на него как на сообщника. Поднялась страшная кутерьма, нарядили следствие, но доказать ничего не удалось. Тогда Оде под конвоем отправили в Петербург. У Аракчеева заговорит. Позднее Бенкендорф узнал, что за Оде заступился Барклай.
— Шпион? Не думаю, — резюмировал запутанную историю Бенкендорф, — наверное, прижали, испугался, а французские жандармы хитры, умеют вытянуть из человека, что им надо. Таким образом и выведали какую-нибудь чепуху, дальше — больше, пригрозили и отправили на аванпосты. Я полагаю, ничего за ним другого нет, кроме глупости и трусости.