Волшебное сияние любви покинуло наши тела. Способность целыми часами, не испытывая скуки, заниматься телом другого человека, бесконечно созерцать игру света на его коже, упиваться красотой изящных, прелестных, совершенных форм живота, пальца, лодыжки, уха, колена, – эта способность постепенно вырождалась в нечто жалкое, приземленное.
Вообще, мне кажется, трудно долго смотреть на органы, которые не так уж и оригинальны и, честно говоря, широко распространены, испытывая при этом чувства, сами по себе широко распространенные. Хотя мое убеждение, может быть, и ошибочно: любуемся же мы – долго, восхищенно и часто – гениталиями растений. Их называют цветами. Их постоянно преподносят в подарок: «Не угодно ли принять этот маленький детородный орган?» Тщетно я толковал Ибель о ритмах людских душ, где чередуются тень и свет, – она только пожимала плечами: «Говори, да не заговаривайся!» Эта присказка, не такая уж и злая, всегда больно ранила меня в детстве. Ибель не верилось, что привычка, способная укрепить гармонию между двумя телами, постепенно избавляя их от излишней стыдливости и неловкости, одновременно может лишить эту гармонию магической силы. Ей не верилось, что тесное единение разъединяет, что нежность – чувство, от природы всегда более или менее смешанное со скукой, негой, сонливостью, – может слегка наскучить. Не бывает тени, которая не имела бы своего тела. Тень тела, единственного тела, в которой мы отныне жили – и которая омрачала нашу жизнь, – была тенью Сенесе.
Мы не хотели произносить это имя. Одна лишь Дельфина безбоязненно оглашала его. Мы были недовольны самими собой, и упреки, которыми каждый из нас уже начинал осыпать другого – всегда по пустякам, – справедливее было бы адресовать самим себе. Мы вместе обедали, вместе одевались, вели общие беседы, следили друг за другом, устало и упорно препирались. Но большей частью мы молчали, и само это молчание, в которое мы погружались, было куда более многозначительным, тревожным, отягощенным мыслями, обидами и неразделенными мечтами, нежели те редкие, избитые реплики, которыми мы без особого энтузиазма пытались разбередить себя.
«Я весела, как работа над ошибками!» – говорила Ибель, делая жалкие потуги изобразить сарказм.
«Я тоже, эта жизнь мне не нравится», – отвечал я.
«Я себе не нравлюсь, ты себе не нравишься. Ты себе не нравишься, мы себе не нравимся!..» – кричала она, напоминая попутно, что все бросила ради меня, и легонько молотя мне в грудь кулачками, не то любовно, не то с оттенком ненависти, – как именно, я не мог понять.
Наши споры становились все тягостнее, все ожесточеннее. Ибель должна была отвезти Дельфину в Шату и решила на обратном пути, после того как она передаст ее Флорану, провести три дня у родителей в Лон-ле-Сонье. Таким образом, я остался один в доме Сен-Мартен-ан-Ко. Лил дождь. Я выходил, чтобы закрыть ставни – тяжелые и массивные, перекошенные и скрипучие. Вернувшись, я включал несколько ламп, чтобы дом выглядел живым, чтобы мне самому перепало хоть немного жизни и света. Я раскладывал газету на кухонном столе и доставал десяток садовых яблок, сморщенных, пятнистых, из которых хотел сварить подобие компота.
Мадам Жоржетта являлась только в дневное время. После ее ухода я снова оставался в одиночестве. Темнота, нескончаемая ночь, бессонница всегда пугали меня. Спать одному очень грустно. По чердаку бегали крысы, их когти то и дело противно царапали пол, и присутствие этих животных казалось мне омерзительным, если не чудовищным. Моя рука свисала с постели, – я прятал ее под одеяло, боясь их укусов.
Сон не шел ко мне. Яркий лунный свет тек в комнату через ромбовидную прорезь деревянного ставня. Я тихонько откидывал одеяло.
Бывают такие воспоминания, такие случайности, которые потом всю жизнь кажутся волшебным, почти неправдоподобным даром небес. Когда я проснулся, на дворе стоял один из редких ослепительно солнечных дней. На нормандском побережье это и впрямь было чудом. Проработав несколько часов, я поспешил спуститься к нашей бухточке. Еще сверху, с дороги, я увидел, что она занята – на песке разлеглись трое купальщиков, – и остановился, колеблясь, раздумывая, стоит ли пробираться туда между утесами. С высоты скалы я видел далеко внизу черное, как клякса, пятнышко бухты «Скользкий утес», четко выделявшееся на фоне моря. Небо и волны были чудесного молочно-голубого цвета, – такую голубизну я видел только на мейсенском фарфоре. Наконец я все же решил спуститься, миновал часовенку, миновал куст-швабру. Мне не терпелось позагорать на солнышке. И я начал раздеваться прямо на ходу, пройдя мимо купальщика и двух купальщиц, которые лежали на животе и, по всей видимости, спали. Я расстелил полотенце у самой воды. Поплавав несколько минут, я энергично отряхнулся и лег на полотенце, под десятичасовым солнцем, у кромки моря.
Именно под солнцем, под его жарким, дивным сиянием, уподобившись хлорофилловому растению, я чаще всего чувствовал, как во мне рождается ощущение вечности, молодой силы, счастливого забытья, горячей благодарности за полноту жизни. Я забылся сном.
Подступивший прилив смочил мне ноги и заставил очнуться от дремоты. Я встал, перенес полотенце чуть дальше от моря, ближе к двум женщинам и мужчине, и улегся снова. Так я лежал, подремывая и время от времени приподнимая веки. Открыв глаза в очередной раз, я увидел, что одна из купальщиц – более темноволосая и больше остальных похожая на южанку – смотрит на меня. Я улыбнулся ей. Она улыбнулась мне.
Странная вещь желание. Один миг – и мы уже равны, и наши тела уже прекрасно понимают друг друга. Мы переглядывались с удовлетворением, почти по-товарищески. Спустя какое-то время она встала и медленно вошла в море. У нее был широкий торс, спортивная спина, прямая, чуть жестковатая, величественная осанка, но мне всегда нравились такие женские тела с выпуклыми, литыми формами, чем-то напоминающие фигуры идолов. Мы поплавали вместе, поболтали, посмеялись.
Выйдя на берег, мы улеглись рядышком, и она стала рассказывать о своем отдыхе. Она была гречанкой, приехала из Парижа и теперь вместе с друзьями направлялась сначала в Бордо, а потом в Прованс, где ее ждали муж и дочь, чтобы вернуться в Грецию. Я представился: Карл Шенонь. Ее звали Фотини Каглину, а мужа – Стефанос Каглинос. Больше о нем речи не было. Кожа, покрытая просоленным в море потом, источала более явственные запахи. С каждым движением они становились все гуще, манили все сильнее. Пьянящий запах. Желание росло, поднималось, как дикая трава в заброшенном парке. Я украдкой поглядывал на жемчужные капельки жаркого пота, которые медленно, нерешительно сползали в ложбинку между ее грудями. Я гладил ее руку. Она стиснула мои пальцы. Несколько минут мы держались за руки, как двое пятилетних ребятишек, стоящих в ряду других детей на школьном дворе перед тем, как войти в холодный класс под строгим взглядом учителя. Потом мы приникли друг к другу телами. Наши губы слились. Она шепнула мне на ухо:
«А к тебе можно?»
Я побоялся мадам Жоржетты, которая наверняка в это время готовила в доме обед. И предпочел отель. Там нашелся всего один свободный номер – маленькая комнатка на третьем этаже, с видом прямо на портовую гавань, обставленная мебелью под красное дерево в стиле 50-х годов. Мы занялись любовью радостно, при полном отсутствии чувства, с жадным голодом и неописуемым удовольствием. Я повез ее обедать на ферму-ресторан в Увилль-л'Аббеи, близ Ивето. Потом мы вернулись. Ужинали мы в Фекане.