Никто из их знакомых не погиб при этом крушении. И, однако, Эдуарду Фурфозу почудилось, что по комнате скользнула чья-то тень. Маленькая утопленница, зовущая на помощь, правда, не обутая в лаковые туфельки. Накануне он едва не поссорился с теткой у входа в замок Его вдруг обуяла какая-то чисто детская обида. Гнев, вырвавшийся из самой глубины сердца. «Никто не хочет играть со мной на лестницах Шамбора!» – заключил он, сердито глядя на тетку и Дороти Ди, стоявших рядом. Ни та, ни другая не пожелали взбираться по лестницам, каждая по своей, улыбаясь друг другу в просветы перил и надеясь встретиться где-то там, наверху. «Не говори глупости, – строго сказала тетя Оттилия. – Это слишком высоко. Нам уже не восемь лет. Не правда ли, Дороти?» Но Эдуард не желал отказываться от своего каприза, не желал смиряться с поражением. «Она же катается со мной на велосипеде по заповеднику, – думал он. – А здесь не хочет подняться на четыре этажа!»
– Кому еще чаю? – спросила Мюриэль.
– Это был по-настоящему преданный друг, – сказала Лоранс; она говорила о Пьере.
– С чего ты это взяла? – спросила тетушка Отти.
– Мы с ним разговаривали.
– Да, это большая редкость. И верно, люди на высшей ступени цивилизации гораздо чаще делятся друг с другом мыслями и чувствами, чем приматы в саванне, способные издавать лишь нечленораздельные крики, – подтвердила Дороти Ди.
– Вы уверены, что это так? – спросила Оттилия у подруги; эти слова буквально сразили ее.
– А что же мы делаем в данный момент, Оттилия? – вопросила миссис Ди, наклоняясь над столом, чтобы взять еще ломтик кекса.
Оттилия задумалась. Она поставила чашку на стол.
– Может, вы и правы. Но мне-то казалось, что мы как раз находимся в саванне. И издаем невнятные крики.
Пус вспрыгнул на колени к Эдуарду. Он окунул лицо в пушистую белую шерсть Пуса. Кошачье сердечко билось в торопливом, как сама жизнь, ритме. Он закрыл глаза. Ему привиделась спина, плакавшая перед старым пианино Pleyel: пианино плавало в море. Волосы, мягкие, как шерстка Пуса, в которую он уткнул лицо, тоже плавали в море, качались на поверхности воды. Пианино Pleyel, золотые буквы на черном дереве, косичка, голубая заколка. Желтые полуботинки на шнурках, один из которых, развязавшись, отмеривал ритм невпопад.
Морские волны звали его к себе. Может, ему следовало переехать к морю, жить в портовом городе, на польдере, на плотине-волнорезе, уходящей в океан, а не обретаться на набережной парижской реки или в доме близ Обсерватории, окнами в сад?
Тетушка Отти дернула его за рукав.
– Ты согласен, малыш, что все низкое бесспорно?
– Конечно, тетя. Но я не следил за вашим разговором.
– Малыш, я говорила, что те оправдания, которые мы придумываем для нашей жизни, и порядок, в котором мы их выстраиваем, всегда выглядят слишком уж благопристойно, чтобы быть истинными.
– Я думаю, что благопристойно выглядят те гипотезы, о которых больно думать, – подтвердила миссис Ди.
– Да неужели нет таких мыслей, которые бы утешали? – испуганно спросила, взволновавшись, Лоранс.
Она была очень красива. Сегодня она надела черную блузку из фигурного джерси, с низким вырезом. На пальце блестел красный рубин.
– Нет, – сказала тетушка Отти.
– Нет, – повторила Дороти Ди.
– Вы с ума сошли! Да любая мысль утешает, других просто не существует, – возразил Эдуард. – Даже когда люди плачут.
– Вы говорите глупости, Эдвард. В мысли нет и не может быть ничего «сладенького». Вы со мной согласны, дорогая? – спросила Дороти Ди.
– Не расстраивайтесь, милая Доти. Мой племянник чокнутый. Религия, политика, философия и прочие людские забавы – все это не важнее кошачьей мочи.
– Тетушка, уж не имеете ли вы в виду чай, который мы пьем?
– Помолчи, Эдвард, сделай милость! Не слушайте его, милая Доти. Я знаю по опыту, что настоящая мысль всегда приносит в своих когтях добычу, которая отбивается и страдает.
– Тетушка, по-моему, ты плеснула в свой чай слишком много портвейна.
– А ты, малыш, слишком худ, слишком глуп и слишком много мечтаешь. Хищники…
– Извините, что прерываю вас, Оттилия, но если речь идет о пернатых хищниках, я не понимаю, отчего все низкое более бесспорно, чем то, что летает у нас над головой, – заявила Дороти Ди, прикрыв глаза.
– А я не понимаю, почему вы так ненавидите добрые мысли или все, что кажется обманчивым, утешительным, – вмешалась Лоранс. – Ведь и дурная мысль может обмануть.
– То, что нас ранит, не способно обмануть, – ответила тетушка Отти. – Вы еще молоды, Лоранс. Когда-нибудь вы убедитесь, что низкая мысль редко вводит людей в заблуждение.
– Ибо она спускает вас с небес на землю, – добавила Дороти Ди, поуютнее устраиваясь в кресле и откидывая голову на кружевную салфеточку подголовника.
– Не мешайте ей дремать, – шепнула тетушка Отти Эдуарду, Лоранс и Мюриэль.
– Тетушка…
– Говори потише. Ты разбудишь миссис Ди. Эта старая любительница пофилософствовать слегка тронутая, но я счастлива, что она будет жить со мной, раз уж Лоранс меня покидает. Ну а ты, малыш, не пора ли тебе перестать колесить по свету? Путешествия не приносят никакой пользы. Вот я и решила окончить свои дни в этом парке. А вообще жизнь повсюду такая же, как здесь, но здесь – это нигде.
– Я вовсе не тронутая, и Шамбор вовсе не «нигде»! – объявила миссис Ди, внезапно открыв глаза.
– О тетушка! – сказал Эдуард. – Это «нигде» – самое прекрасное на свете!
Глава XXII
Время – это ребенок, играющий в кости, а судьба – деревянный волчок, что жужжит под его пальцами.
Гераклит
[83]
Он только что вернулся в Шамбор. Прикрыл за собой дверь. Зазвонил телефон.
– А у нас мама сломалась! – объявил в трубку возбужденный голосок малышки Адрианы.
Эдуард предложил приютить у себя Адриану на десять дней, пока Юлиан будет жить у своей прабабки в Херенвене, в Голландии.
Роза ван Вейден сломала руку, летая на дельтаплане. Отрубленная «рука Брабо» в Антверпене, запачканные краской руки Антонеллы в мастерской на дороге, ведущей в Болонью, изящные, с коротко подстриженными ногтями руки Лоранс Гено – его жизнь вдруг показалась ему скверным романом о призраках, где призраки простирают к нему свои странные руки и сыплют каламбурами. Ему вспомнилась знаменитая брейгелевская картина в главном брюссельском музее; незаметное падение Икара в море. Смерть была там изображена как миниатюрная игрушка. Пахарь выглядел гигантом. Безумная, преисполненная гордыни мечта Икара занимала на фоне природы – как, впрочем, и на самом холсте – самое незначительное место. Гигантский пастух охранял гигантских коров. Гигантский корабль боролся с волнами. Облака, свет, тени, формы – все это сразу бросалось в глаза, ибо все это было красочно и живо. И только в уголке картины, едва намеченная несколькими мазками, исчезала в море пара вскинутых ног розовой игрушки, которую неизвестно почему звали Икаром.