Но сейчас рядом с ним было пусто. Воздух бара вдруг показался ему скудным, удушливым. Лампы источали желтый матовый цвет – оттенка мимозы или яичного желтка. Ему захотелось произнести вслух ее имя. Он пробормотал его – правда, почти неслышно, как будто оно, разлившись в окружающей атмосфере, помогло бы ему дышать свободнее. «Когда я сижу возле Лоранс, – говорил он себе, – когда я чувствую близость ее тела, сам воздух вокруг меня пронизан свежестью, взявшейся неведомо откуда». Он долго размышлял, как бы это назвать, – нечто вроде воздушной волны, дуновения, бриза, совсем слабого бриза, способного всколыхнуть разве что первые листочки дуба, или зеленые волосы плакучей ивы, или крошечный стиснутый кулачок молодого папоротника, или женские ресницы, или косичку маленькой пианистки из лицея на улице Мишле, не умевшей попадать в такт музыки. Почти то же самое он испытывал рядом с ней: ему легче дышалось, яснее виделось, словно ее лицо – нет, не только лицо, но каждую часть ее тела омывала волна идеально чистого, первозданного эфира, волна утреннего света, волна проснувшегося дня.
Он встал. Он был счастлив. Он забыл про музыку.
После многих любовных свиданий он заметил, что временами она бывала сильно угнетена, чересчур сдержанна, холодна, безучастна, скупа на выражение чувств, маниакально осторожна, но и это ему нравилось в ней. Она была очень скованна, очень худа. Ее невероятно узкое тело, однако, вполне гармонировало с пышными грудями. Волосы она стягивала узлом и, пока говорила, непрестанно множила его призраки, то и дело поднимая руки к затылку. При этом движении ее ребра напрягались, и торс казался еще более хрупким. Лоранс могла часами хранить молчание. Эдуард слегка побаивался ее. Она исчезала мгновенно: смотришь, а ее уже нет, ускользнула без единого слова, то ли домой, то ли еще куда-нибудь, к Розе, к своему роялю, на улицу, где она величаво, с нескромной, но вполне объяснимой любовью прогуливала свое дивное тело, – на обед к министру, в оперу, к одному из великих кутюрье – в общем, он не знал, куда именно.
А иногда, напротив, она бывала утонченной, изысканной, трогательной, тактичной, простой и понятной. Он слышал, как смятенно, едва не разрываясь, бьется под нежной кожей ее сердце. Бьется в два неровных – неравных – удара, приводящих в изумленный восторг руку, щеку, которые их ощущали.
Однажды вечером она провела у него в отеле целых четыре часа. И снова терзалась страхами. Ее муж уехал в Аннеси и Женеву, но она категорически отказалась остаться на всю ночь, не позволила даже проводить ее на авеню Монтень. И опять повторила, что не выносит отелей и этих мимолетных любовных свиданий. Тем не менее и на этот раз они любили друг друга с торопливой, неистовой страстью. Потом она два часа сидела в гостиной, обнаженная, на безвкусном пышном ковре отеля, обхватив руками тесно сжатые, высоко поднятые колени, которые расплющивали ей грудь. На ее щеках застыли следы высохших слез. Глаза казались скорее серыми, чем золотистыми.
Теперь они звали друг друга на «ты». Его поразило уныние Лоранс, эти нескончаемые слезы. После долгого молчания она вдруг сказала:
– Мне страшно.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ты на меня смотришь так, что мне страшно.
– Да что ты хочешь этим сказать?
– Именно так, Эдуард: ты смотришь на меня как на существо иной породы, с другой планеты, из другого тысячелетия.
Он изумленно воззрился на нее.
– Смотришь, как будто я существо иного, враждебного тебе пола.
– Нет.
Он несколько раз повторил: «Нет, нет». И сказал, что любит ее. Сказал, что тоже боится и что любит ее. Она ответила, что от этого ей еще страшнее и что она любит его еще больше.
Глава VI
Какие же мы странные создания, если начинаем свою жизнь с того, что хватаемся за игрушки, – иными словами, обращаем наши первые желания на то, что не сулит никакой надежды!
Рильке
[32]
Франческа звонила ему из Флоренции. Он не отвечал ей. Потом наконец решился.
– Лоранс, – сказал он. – Я уезжаю в Антверпен. Меня вызывает мать.
И сел в самолет на Рим. Он увидел истоки Сены. Увидел Лозанну. Потом Флоренцию. Самолет покачивало, и он вцепился в подлокотники кресла. Три дня назад, в воскресенье 15 июня, то есть на праздник Отцов, Лоранс ездила в Солонь, в замок, которым владел Луи Шемен – он отдыхал там после внезапного приступа слабости. В понедельник она навестила также и мать, жившую после смерти сына в психиатрической лечебнице Лозанны. Эдуард Фурфоз повидался с Пьером Моренторфом, а днем заехал на машине в Шамбор, где уже начался ремонт дома. На следующий день Лоранс сообщила ему о смерти одного поэта, аргентинца по имени Борхес.
[33]
Эдуард ответил, что никогда не слышал о таком. Он признался Лоранс, что не любит книги и отнюдь не считает это преступлением. Однако заявил, что на свете остался еще один поэт, живой – Рутгер Копланд де Гоор, его он как раз знает.
В Риме он встретился с Ренатой в магазине на виа дель Корсо, арендовал машину «датсун» и заночевал в отеле «Флора», где ни на минуту не сомкнул глаз. Посоветовавшись с Пьером Моренторфом, он принял решение использовать эту поездку, чтобы завернуть в Сиену к Дону Джо Гуизо и вручить ему кукольный театрик, игрушку ломбардского мастера конца XVI века, сделанную из букса, и коробку немецких декораций XVIII века, которые недавно приобрел для него. Ему не удалось избежать представления «Чио-Чио-сан», Это было ужасно, хоть уши затыкай. Ну почему нельзя смотреть этот миниатюрный спектакль в полной тишине, любуясь причудливыми марионетками с их изломанными, но изящными жестами, карликовыми, но бурными страстями, непроницаемыми личиками, которые игра света делала на удивление живыми и трагичными! Он провел ночь в Сиене, на квартире у Дона Джо, и спал превосходно.
Эдуард приехал во Флоренцию ранним утром, зашел в бутик на пьяцца Пьяве, поговорил с Марио, который не желал покидать магазина, затем направился к Понтасьеве, поставил машину возле склада оливкового масла и вин, перенес два небольших ящичка в мастерскую Антонеллы. Поведение Антонеллы изумило его: бледная, напряженная, она замахала руками, отказываясь от ящичков. Запах рыбьего клея был настолько удушлив, что у него тут же началась дикая мигрень. Антонелла сунула ему пакетик, завернутый в страницу «Мессаджеро», и тут же убежала, запершись в одной из двух своих кладовок. Он развернул пакет, стоя в зловонной тишине мастерской. Обнаружил внутри большой спичечный коробок, с виду не новый, открыл его: на дне коробка лежали только два цветочка – цинния и маленький розовый бутон. Эдуард Фурфоз вздрогнул. Это было объявление войны. Маттео не удалось завербовать Соланж де Мирмир, зато Антонелла переметнулась во вражеский лагерь. Он осторожно положил на верстак цветок разрыва, а рядом цветок смерти. Голова болела невыносимо. Он озяб. С тоской подумал о чугунной печке. Вот уж где огонь бушевал, как адское пламя. А Маттео с истошными воплями корчился на раскаленных угольях. Но он воскреснет. И снова будет вредить. «Истопник – вот настоящая профессия», – сказал он себе, прижав ладонь к гудящей голове.