Он прошел мимо них в лавку, а они так и не взглянули на него. Внутри помещения у очага два старика играли на верхней крышке бочки, поставленной на попа. Один положил руку на деревянный круг и растопырил пальцы. Другой ударял между его пальцами острием карманного ножа. Инман наблюдал с минуту, но так и не смог понять правил игры, и какой был счет, и что должно произойти, чтобы тот или другой объявил себя победителем.
Из скудных запасов лавки Инман купил пять фунтов кукурузной муки, кусок сыра, несколько лепешек из пресного теста и большой маринованный огурец, затем вышел на веранду. Тех двоих, что сидели там, уже не было, но они ушли только что, потому что кресла все еще качались. Инман спустился по крыльцу вниз и направился на запад, похрустывая на ходу огурцом. Перед ним пара черных псов перешла из одного пятна тени в другое.
Когда Инман дошел до границы города, два человека, сидевшие до этого на крыльце, вышли из-за кузницы и остановились перед ним, преградив ему путь. Кузнец перестал нажимать на педаль и стоял, наблюдая.
— Куда идешь, сукин сын? — сказал человек в фуражке без козырька.
Инман ничего не ответил. Он уже доел огурец и засунул остальное — сыр и лепешки — в мешок для провизии. Человек с шомполом двинулся на него, заходя сбоку. Кузнец, в тяжелом кожаном фартуке, с косой в руках, вышел из-под навеса и стал обходить Инмана, чтобы зайти с другой стороны. Все они на вид были не слишком крупные, далее кузнец, внешний вид которого вовсе не соответствовал его ремеслу. Они выглядели бездельниками, может, были пьяны и казались слишком уж самонадеянными, так как, по-видимому, предполагали, поскольку их было больше, что смогут справиться с ним и одной косой.
Инман завел руку за спину и сунул ее в скатку, когда все трое прыгнули одновременно к нему. Но тут же встретили отпор. У него не было времени даже снять мешок, и это мешало ему, когда он вступил в драку.
Инман дрался, все время пятясь. Он боялся, что они окружат его, поэтому отступал, пока его не прижали к стене лавки.
Кузнец сделал шаг назад и махнул над его головой косой так, словно хотел расщепить полено. По его мысли, видимо, он должен был развалить Инмана на две половины, от ключицы до паха, но удар вышел неловким, главным образом потому, что коса вовсе не подходила для такого рода ударов. Он промахнулся, и лезвие воткнулось в землю.
Инман вырвал косу из рук кузнеца и использовал ее так, как должно, делая ею длинные подметающие удары близко от земли. Он пошел на них, чуть не касаясь косой их ног, и они вынуждены были отступить, иначе он подрезал бы им лодыжки. Для него было так естественно снова держать косу в руках и работать, хотя теперешняя работа отличалась от косьбы, поскольку его удары были сильнее и предназначались для того, чтобы резать не траву, а кость. Но даже при таких неблагоприятных обстоятельствах он обнаружил, что все элементы косьбы: манера держать косу, широко расставленные ноги, угол наклона лезвия по отношению к поверхности земли — все встало на свои места, и он вдруг понял, что у него в руках грозное оружие.
Нападавшие отскакивали и уклонялись, стараясь избежать длинного лезвия, но вскоре они перегруппировались и бросились на него снова. Инман хотел ударить с плеча по ноге кузнеца, но лезвие лязгнуло о камень фундамента, выбив сноп белых искр, и сломалось у самого черенка, так что в руках у Инмана осталось лишь косовище. Он продолжал отбиваться, используя теперь его, хотя косовище было сделано из плохой древесины, было непропорционально длинным и сильно гнулось.
Тем не менее под конец даже этого неудобного орудия оказалось достаточно, чтобы заставить всех троих встать на колени в пыли, так что в этой позе они напоминали молящихся католиков. Затем он приказал им лечь ничком.
Инман бросил косовище в куст амброзии. Но как только он остался с пустыми руками, кузнец перевернулся, приподнялся и, вытащив из-под фартука револьвер малого калибра, стал наводить его дрожащей рукой на Инмана.
Инман сказал:
— Кишка тонка.
Он выхватил у него револьвер, приставил к его липу ниже глаза и спустил курок, испытывая полнейшее разочарование от упрямства этих жалких подонков. Однако либо капсюли отсырели, либо что-то другое было испорчено, но револьвер щелкнул четыре раза вхолостую; тогда он ударил кузнеца рукояткой по голове, затем забросил револьвер на крышу кузницы и зашагал прочь.
Выйдя из городка, он свернул в лес и пошел через него куда глаза глядят, чтобы только скрыться от преследователей. Весь остаток дня до вечера ему ничего другого не оставалось, как продолжать путь через сосновый лес в западном направлении, продираясь через кусты, временами останавливаясь, чтобы послушать, нет ли за ним погони. Иногда ему казалось, что он слышит в отдалении голоса, но они были слабые, а может, и вовсе звучали лишь в его воображении, как бывает, когда спишь у реки и всю ночь кажется, что слышишь чей-то разговор, такой тихий, что нельзя разобрать слов. Собачьего лая не было слышно, так что Инман решил, что, даже если голоса принадлежали людям из городка, он в достаточной безопасности, особенно когда наступит ночь. Пока Инман шел, солнце катилось над ним, его свет проникал сквозь ветви сосен, и он следовал за ним, в то время как оно скользило к западному краю земли.
Пробираясь через лес, Инман думал о заклинании Пловца, которому тот научил его, о заклинании, имеющем особенную силу. Оно называлось «Разрушить жизнь», и слова его сами возникали у Инмана в голове снова и снова. Пловец сказал, что оно действует только тогда, когда произносится на языке чероки, и поэтому Инману нет смысла его заучивать. Но Инман подумал, что все слова имеют свое влияние, так что он шел и произносил заклинание, направляя его против мира в целом и всех своих врагов. Он повторял его про себя раз за разом, как люди в страхе или надежде бесконечно произносят единственную молитву до тех пор, пока она не внедряется в их мысли, так что они могут работать и даже вести разговор, а слова ее все звучат у них в голове. Слова, которые вспомнил Инман, были такие:
«Слушай. Твоя тропа протянется в Ночную Страну. Ты будешь одинок. Ты будешь как пес на жаре. Ты будешь нести в руках собачье дерьмо. Ты будешь выть, как собака, когда пойдешь в Ночную Страну. Ты будешь смердеть собачьим дерьмом. Оно присохнет к тебе. Твои черные кишки будут висеть на тебе. Они будут путаться у тебя в ногах, когда ты будешь идти. Ты будешь жить словно в судорогах. Твоя душа поблекнет и приобретет голубой цвет, цвет отчаяния. Твой дух будет убывать и совсем исчезнет и никогда не восстанет. Твоя тропа идет в Ночную Страну. Это твой путь. Другого нет».
Инман прошел по лесу еще несколько миль, но он мог сказать лишь то, что эти слова обращались вспять, чтобы поразить его одного. И тогда под влиянием чувств, которые вызвали слова Пловца, он вдруг вспомнил проповедь Монро, насыщенную высказываниями различных мудрецов, которых Монро имел привычку цитировать. Она содержала не стих из Библии, а какой-то трудный отрывок из Эмерсона, и Инман обнаружил в нем некоторое сходство с заклинанием, хотя в целом он все же предпочитал форму, в которую были облечены слова Пловца. Отрывок, который пришел ему на память, был тот, который Монро повторил четырежды во время своей проповеди: «То, что проявляет Господь во мне, укрепляет меня. То, что проявляет Господь вне меня, делает меня бородавкой и прыщом. Нет больше необходимости в моем существовании. Уже длинные тени безвременного забвения наползают на меня, и я исчезну навсегда». Инман подумал, что это была самая лучшая проповедь, которую он когда-либо слышал, и Монро произнес ее в тот день, когда Инман в первый раз увидел Аду.