Как бы то ни было, но все резко изменилось после того, как в конце 1943 года мне в руки попал трехтомник «История, теория и практика восприятия литературного произведения и основные директивы в свете решений XV съезда ВКП(б)» авторов С. В. Никитина, Б. Розенштейна и М. М. Мухина, изданный в 1937 году в Москве. Независимо от того, оказалось ли это сочинение с громоздким названием у меня по воле рока или же в результате ошибки курьера, отвечавшего за распределение литературы по партийным ячейкам, я был убежден, что речь идет о несомненном воплощении того, что подразумевается под довольно туманным понятием справедливости. Дело в том, что трехтомник был отпечатан в типографии НКВД строго контролированным тиражом с пронумерованными экземплярами для специального пользования при обучении кадров самого секретного отдела указанной выше организации, причем даже тщательно отобранный контингент слушателей этого курса не имел права заниматься по этим книгам самостоятельно, работа велась только в тройках, в состав которых обязательно входил политический комиссар или высокий офицерский чин, строго наблюдавший за действиями двух других членов тройки. Почему это делалось так, становилось ясно даже из поверхностного просмотра оглавления — трехтомное издание содержало все имеющиеся знания, которые были связаны с так называемым «полным чтением», в нем рассматривалась эволюция этого процесса, был собран опыт всех предыдущих эпох, начиная с появления письменности и до наших дней, рассматривались методы совершенствования возможностей проникнуть еще дальше, то есть до таких деталей, которые хотя и не приводятся, но несомненно стоят между страницами той или иной области, анализировались ситуации встречи в читаемом тексте двух или большего числа читателей, методы их распознавания в обычной жизни от туманного предположения до совершенно точного установления личности, излагались методы работы в этой сфере всех крупных секретных служб, приводились примеры успешных операций, а под конец говорилось и о той пользе, которую могли в этом направлении принести новому обществу отдельные сознательные граждане. Не успел я еще толком вдуматься во все это, а передо мной уже замаячила верхушка айсберга мощи, который оказался в моем распоряжении. С этого момента один из наиболее интимных, частных и личных видов человеческой деятельности мог предстать передо мной как на ладони.
Так моя жизнь приобрела еще одно, новое, измерение. Я бы не мог назвать его параллельным, потому что вскоре оно отодвинуло на второй план и сделало совершенно несущественным все, что было прежде. Одновременно с упражнениями, как я называл осторожное изучение «Истории, теории и практики восприятия...», я освобождал семейную библиотеку от всех других книг, чтобы оградить себя от соблазна просто читать по праздной и несомненно вредной декадентской привычке. На вопрос матери, куда я отправился со всеми этими годами собиравшимися у нас книгами, я решительно ответил, что иду обменять их на продовольственные карточки, а когда я принес мешочек кукурузной муки, полдюжины свечей и пару «деревяшек» — туфель на деревянной подошве — она, до болезни отца любившая отдыхать с романом в руках, грустно сказала:
— И только-то за все наши книги?
Но я оставался тверд. Я был полон решимости порвать с прошлым, полон решимости создавать будущее. И преуспевал в этом, причем быстрее, чем мог предположить. Имея возможность следить за другими читателями, я очень быстро избавился от всех тех, кто сомневался в моих революционных взглядах, одновременно ловко избегая акций гестапо и обысков со стороны квислинговцев Специальная полиция зловещего Дражи Йовановича пользовалась традиционными, примитивными, но убедительными методами, отбивая арестованным ступни ног до тех пор, пока те не признаются и в том, чего никогда не думали. Обученный и обладающий талантом к слежке, теперь я всегда был прекрасно осведомлен, где находятся мои товарищи, от председателя комитета до простого курьера, над чем они дремали, делая вид, что внимательно читают, чего не поняли, что пропустили, где усомнились... И уже на следующем собрании клеймил перед всеми их слабости и отклонения, а они смотрели на меня с ужасом, заикались, краснели, опускали глаза, и я одного за другим устранял их... Вот тут в партии всерьез заговорили о бескомпромиссном товарище Сретене Покимице и начали относиться ко мне с все большим уважением. И страхом. Однако окончательный, хотя и неофициальный экзамен я сдал в 1945 году, месяцев через шесть-семь после освобождения столицы.
Еще не закончились бои против фашизма, как стало ясно, что до его окончательного падения нужно выиграть и борьбу за победу коммунизма. Наряду с военной помощью Советы посылали нам кадровую поддержку. Кроме многочисленных политработников — комиссаров Красной армии, кроме многочисленных специалистов, хорошо разбиравшихся во всевозможных способах добиться полной победы революции и сохранить и преумножить ее завоевания, в Белград прибывали и особисты, прошедшие специальную подготовку, одного из них звали Голя Горохов, и работал он как раз в той области, а точнее говоря, на том участке, где к тому времени немалых успехов достиг и я, самоучка.
Горохов, опытный чекист, чью грудь украшали три ряда орденов и медалей, которые он заслужил в борьбе с эсерами, меньшевиками и белогвардейскими бандами генерала Врангеля, постоянно бывший начеку, с засунутым за пояс взведенным наганом, искренне обрадовался моим способностям. Он никогда не спрашивал меня, как мне удалось столь далеко зайти в мастерстве слежки за другими читателями, потому что, согласно правилам конспирации, сотрудники тайных служб не должны были ничего знать друг о друге, хотя каждый мог следить за каждым, а особо сознательные ухитрялись следить даже за самим собой. Он никогда не спрашивал, откуда я так много знаю, он воспринимал меня как равного себе соратника по борьбе и осыпал бесчисленными похвалами:
— Таварищи, наш Сретен стоит больше, чем целая ударная бригада!
Мне это было приятно. Мне это нравилось. Но хотелось большего. Я был ненасытен. Я хотел особо проявить себя перед представителем товарища Сталина, а именно так я воспринимал Голю. И тогда я из чистой жестокости, своенравия и желания выслужиться указал Горохову на «Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева. Разумеется, и безо всяких директив я знал, что нужно быть особенно осторожным с монархистами, реакционерами и фракционерами, с четниками, с приверженцами Льотича, с недичевцами, со всем этим отребьем ушедшей в прошлое эпохи, я знал, что все остальное не так существенно, но не смог удержаться от желания угодить Голе, предвкушая, сколь интересной для него может оказаться здешняя русская эмиграция. Дело в том, что «Записки охотника» были одной из любимых книг душечки Фроси и дяди-панслависта, они частенько углублялись в них, встречаясь там с такими же изгнанниками, присутствие которых неоднократно приходилось наблюдать и мне, и их нетрудно было узнать по глазам, наполнявшимся слезами при первой же фразе, написанной на родном языке. Встречал я их часто, тогда, когда одновременно со мной в разных уголках мира, в Бостоне, Лондоне, Баден-Бадене, Париже или в моем Белграде, они открывали какой-нибудь русский роман, повесть или рассказ и начинали читать его вслух, нараспев, с выражением, всхлипывая, хватаясь за сердце, утоляя ностальгию единственной оставшейся у них возможностью «ступить ногой на родную землю». Кстати, я встречал их и раньше, и среди них было много тех, кто остался в Москве или Ленинграде, якобы признав народную власть, они спокойно читали на станции метро, в очереди за хлебом, за четвертинкой водки, за талонами в полупустой универмаг, ничем не выдавая себя до тех пор, пока у них не вырывался вздох, служивший для меня достаточной уликой того, как горько они сожалеют о прошедшем или будущем времени...