— Возможно, вы правы, — нехотя согласился генерал. — Пойдемте, однако, чай пить. Дамы заждались.
Жизнь в Княжом текла размеренно и спокойно. Минин, несколько раз наведавшись в село и организовав там ячейку из фронтовиков, к работе в школе так и не приступил. И кашель мучил, и одышка, и слабость, и Татьяна уж очень резко возражала. Он полеживал, пил отвары, которые готовила Руфина Эрастовна, гулял, много читал. Татьяна вела все уроки, уговорила отца прочитать курс истории, но он очень увлекался разбором отгремевших сражений, хотя весьма старался и штудировал Соловьева. А Варвара забросила даже музыку, занималась детьми и странно замкнулась в себе.
Тучи уже клубились над Россией, зарницами грядущих боев полыхая на Юге, и на обманчивый отблеск этих зарниц тянулось не простившее развала армии офицерство, обманутая интеллигенция, растерявшая все буржуазия, да и вообще те, чья мечта воплощалась в иной России — и более упорядоченной, и более демократической. Побросавшие части солдаты группами и в одиночку пробирались в свои деревни, а вразрез всем этим потокам офицеры из дворян, растеряв иллюзии и части, всеми правдами и неправдами стремились в центральную Россию, где сохранились еще старые семейные гнезда. Великое перемещение народов уже началось, и не было сил, способных остановить эти стихийные людские течения.
А на поверхности плыл мусор. Беженцы из разоренных сел, потерянные дети, уголовники из разгромленных тюрем, солдаты, потерявшие надежду пробиться в родные уезды, вооруженные, голодные и злые. Уже горели отдаленные хутора и усадьбы, уже грабили лавки и склады, и человеческая жизнь начинала стремительно падать в цене.
Жизнь дешевеет, когда дорожает хлеб: этот политэкономический постулат генерал вывел самостоятельно, но не возгордился, а озаботился. Пенсии он по-прежнему не получал, цены росли с фантастической быстротой и беспредельностью, и в создавшейся ситуации Николай Иванович Олексин, как старший по званию и возрасту, обязан был что-то предпринять, чтобы семья не пошла по миру. Однако привычных для него резервов в наличии не имелось, в отставных инвалидах-генералах новые власти не нуждались, и Николай Иванович после тягостных размышлений решил, пока не поздно, продать единственную принадлежащую ему собственность — дом в городе Смоленске. Правда, в том доме жила Ольга со своим скобяным семейством и старая Фотишна, но генерал рассудил, что Фотишну нужно перевести в Княжое, а у супруга дочери существует некая ремонтируемая недвижимость. На худой конец Ольге можно было бы ссудить часть вырученной суммы на окончание ремонта, а остальное с приличествующей скромностью предоставить на семейные расходы. План был тщательно продуман, операция обещала несомненный барыш, а главное — хотя бы на время гарантировала личное душевное спокойствие. Дело оставалось за реализацией. В семье помочь ему никто не мог (даже Минин, поскольку большевики, как было известно Олексину, отрицали всякую частную собственность), и генерал под разными предлогами зачастил в село, где издалека и весьма, с его точки зрения, тонко выяснял конъюнктуру. Кого он при этом расспрашивал и как, выяснить не удалось, но не удалось удержать в тайне и весь хитроумный план.
Смутные известия о предполагаемой коммерческой сделке принесла Татьяна: в школе, как всегда, знали все. Неясность усугублялась таинственным видом Николая Ивановича и бравурными маршами, которые всегда озвучивали его особо решительные намерения, и Таня выложила Руфине Эрастовне все вместе: о чем говорят в школе, какие мотивы преобладают в отцовском репертуаре и какой вывод можно извлечь из суммы признаков.
— Тетя Руфина, пожалуйста, запретите ему продавать дом. Мало того, что его наверняка облапошат, он же Ольгу выгонит в недостроенные стены. А она — на последнем месяце.
— Танечка, ты — прелесть, но прелесть без опыта, — важно сказала Руфина Эрастовна. — Запрещать что-либо мужчинам — значит дуть в костер. Слава Богу, природа наделила нас оружием, против которого они бессильны как дети.
Через несколько дней после этого разговора прелестная хозяйка вдруг решила поплакать в самый расслабляюще нежный момент. Подобного никогда не случалось, что весьма напугало лирически настроенного Николая Ивановича.
— Что с вами, друг мой? Я в чем-то виноват?
Руфина Эрастовна, отвернувшись и всхлипывая, тут же выложила генералу, что все мужчины одинаковы в своем пещерном упорстве обмануть бедную женщину. Все это было высказано на безукоризненном французском языке, что избавило текст от пошлости, а Олексина от буквального понимания. Он страдал, целовал ручки, маялся и бормотал слова, но Руфина Эрастовна не торопилась с разъяснениями, выжидая, когда он окончательно утратит остатки здравого смысла. И когда, по ее мнению, этот момент начал вырисовываться, с горестным вздохом объявила:
— Увы, отдав мне душу и сердце, вы забыли предложить руку. А разве сыщется в мире женщина, которая не мечтала бы о замужестве?
— Болван, тупица, остолоп! — Генерал искренне ощущал себя мерзавцем, совратившим гимназистку. — Я с позорнейшим опозданием прошу вашей руки. Простите закоренелого эгоиста.
Спустя воскресенье в церкви села Княжого отец Лонгин скромно обвенчал немолодую влюбленную пару. Торжество отметили в семейном кругу, где генерал с горячностью провозглашал тосты, дочери радовались, Минин одобрительно улыбался, а невеста помалкивала. И высказалась только на утро:
— Друг мой, отныне мы — едины, и все наше — едино. Прошу вас распоряжаться бывшим моим имуществом, как вам заблагорассудится, но вынуждена напомнить, что своим имуществом без моего согласия вы распоряжаться уже не имеете права.
А за завтраком сказала Тане:
— Учи женскую логику. Она, правда, нигде не преподается, но ее всегда можно извлечь из обстоятельств.
3
«Село Княжое Ельнинского уезда
Смоленской губернии
госпоже Слухачевой
для Варвары Николаевны.
Письмо №…
7 февраля 1918 года.
Варенька, любимая!
Я столько написал писем, что вдруг забыл номер предыдущего. Знаю, что количество их перевалило за три сотни, но это оставлю без номера, а следующее помечу «№301». У меня были хлопотные дни, но все уже позади. Я жив, здоров, не ранен и не простужен, и все мои помыслы — с тобой и детьми, где бы я ни был и чем бы я ни занимался…»
Это письмо Леонид так и не отправил Вареньке. Он дописал его, перечитал, но оно показалось ему таким неискренним, что посылать его он не решился. Долго таскал с собой, а потом сжег
Анархисты приняли Старшова скверно. Если красногвардейцы Затырина были настороженно недоверчивы, то матросы вольного анархистского отряда встретили злым неприятием. Арбузов представил его кандидатом на должность помощника начальника штаба, и его в конце концов выбрали, поскольку все должности в отряде вообще были выборными. Но начальником штаба еще до этого избрали того верзилу-матроса, который оставил кисет Старшову при первом знакомстве в прокуренном кубрике линкора. Он носил странное прозвище «Желвак», идущее то ли от фамилии, то ли от привычки грозно катать желваки на шершавых обветренных скулах. Он часто орал, двигая этими желваками, но его не очень-то боялись, как показалось Старшову. Отряд по-настоящему побаивался одного Арбузова, который никогда не повышал голоса, часто заходясь в кашле. Однако не просто потому, что Арбузов, почти не целясь, навскидку расписался на церковной стене из маузера, а потому, что никто не мог предсказать, когда и по какому поводу этот маузер окажется в его руке. Желвак был криклив, но отходчив, в нем не ощущалось непредсказуемой ярости Арбузова, что, однако, мало облегчало жизнь его непосредственным подчиненным, а Леониду Старшову в особенности.