— На юнкеров охота шла, — прокомментировали из тьмы.
— Попросился переночевать, время позднее, комендантское. Утром ушел. Без чемодана, сказал, что за ним позже зайдет. Я на службу собирался, чай пил с женой и девочками. Тут вламываются четверо. Без стука. И племянник с ними. Перепуганный такой. Да. Очень. Ваш спрашивают, родственник? Мой, говорю. Единственной сестры единственный сын, отец его на фронте погиб. Указал адрес, где сестра проживает. Точно, говорят, подтверждается. К выходу пошли, я и перекреститься не успел, вдруг спрашивают: «Это ваш чемодан?» Я хотел честно ответить, да тут глазами с племянником столкнулся и — соврал. Мой, говорю. «А что в нем?» Да так, мол, домашнее всякое. «Ну, откройте».
Я открыл, а там…
Коровин замолчал.
— Арсенал, — сказал невидимый арестант.
— Арсенал, — шепотом подтвердил Коровин. — Два бельгийских браунинга без обойм и кольт без патронов.
— Без патронов, — вздохнул Старшов.
— Да, да, железки, если вдуматься. Неделю жду, когда вызовут, чтоб объяснить все, чтоб рассказать, что не знал я, не ведал, что со страху солгал.
— А племянник ваш?
— Не знаю. Его и спрашивать не стали, сразу увели. А мне одеться позволили, кружку-ложку взять. В грузовик — и сюда. — Он помолчал, добавил со значением: — Не били. Нет, нет, все вполне, все…
Он что-то говорил еще, но Старшов уже не слышал. Он внезапно провалился то ли в сон, то ли в обморок, и его никто не беспокоил. Сколько времени продолжалось это забытье, Леонид вспомнить не мог, а кончилось оно тем, что он увидел Варю. В каком-то саду, в светлом платье, с цветами. Радостно смеясь, она бежала к нему: «Он приехал, приехал, приехал!..»
Старшов часто впадал в забытье, но Варя ему больше не снилась. Дни отмечались похлебкой из воблы, и тогда его непременно будили, чтобы похлебал теплого. А больше не тревожили, не разговаривали, и он так и не познакомился с третьим заключенным этой вечно темной глухой камеры. Он жил вне времени, но боль проходила, и жар отступал, и он уже начинал чувствовать озноб, когда затрясли за плечо совсем не в обеденное время.
— Старшов?
Слабый луч «летучей мыши» неприятно бил в отвыкшие от света глаза. Это казалось продолжением дурного сна или видениями из обморока, и Леонид еще крепче зажмурил глаза.
— Старшов, спрашиваю? Вставай, вставай.
Его подняли с пола двое в кожанках. Старшов, проморгавшись, разглядел унылую фигуру подполковника Коровина, рядом — неизвестного, лица которого он так никогда и не увидел. И сказал:
— Прощайте, господа.
Его под руки вывели из каземата, гулко хлопнула дверь, щелкнул замок
— Налево? — лениво спросил часовой, запиравший дверь.
— Пока нет.
Повели по коридору, поддерживая с обеих сторон. Старшов попытался было высвободиться, но такой вольности здесь, видимо, не допускали, и сопровождающие взяли его покрепче. Так они поднялись по лестнице на два этажа и вышли в пустынный, хорошо освещенный коридор с ковровой дорожкой, гасящей стук сапог. Здесь стоял часовой.
— К товарищу Грошеву, — пояснил старший.
Грошев… Фамилия почему-то показалась знакомой, и Старшов старался вспомнить, где он ее слышал, но никак не мог. С его памятью сейчас вообще творилось что-то неладное: он ясно помнил Смоленск и Княжое, Вареньку и детей, а все прочее не то чтобы забылось — нет, он знал, что ничего не забылось, — но не вспоминалось. Будто кто-то мгновенно выключал в нем все недавнее прошлое, направляя воспоминания в далекое, в давно прошедшее, в котором оставалось то, ради чего еще стоило жить. И он слушался своего внутреннего командира, наложившего запрет на все, что могло его смутить.
Леонида ввели в ничем не примечательный кабинет — без таблички, без охраны. В передней комнате сидел молодой человек в тужурке, перепоясанной солдатским ремнем с увесистой кобурой.
— По приказанию товарища Грошева. Арестованный Старшов.
— Распишитесь, — молодой человек ткнул пальцем в строку канцелярской книги. — Время поставьте. Можете идти.
— В коридоре обождать?
— Нет. Свободны. — Дежурный дождался, пока вышли сопровождающие, встал, приоткрыл дверь кабинета. — Арестованный доставлен.
Там пробурчали что-то невразумительное. Дежурный посторонился, пропуская Старшова, и плотно прикрыл за ним дверь.
Леонид остался у порога, оглядывая небольшой кабинет с письменным столом, широким диваном и тяжелым купеческим сейфом в углу. Спиной к нему у окна стоял коренастый человек во френче с аккуратной кобурой браунинга на офицерском ремне. Он молчал, и Старшов молчал тоже.
— Хорошо ты влип, — сказал хозяин кабинета и повернулся.
— Барон?.. — шепотом удивился Старшов.
— Титулы отменены, — фон Гроссе опустился в кресло за столом. — Садись. — Полистал папку, лежавшую перед ним, захлопнул, поднял усталые, в рыжих ресницах глаза. — Избиение помощника Дыбенко при исполнении служебных обязанностей, сопротивление караулу, болтовни на двадцать страниц донесений.
Все было не так, но Леониду не хотелось ничего объяснять. Не только потому, что это унижало, а потому, что никакие разъяснения бывшему другу были не нужны: фон Гроссе вызывал его не для объяснений.
— Стоит веселому рыжему немцу дорасти до солидного кресла, как у него сразу же меняется тон.
— Твое счастье, что удалось разыскать Давида Филькевича.
— Я не знаю никакого Филькевича.
— Дыбенко настаивал на расстреле, — не слушая, продолжал фон Гроссе, — однако деньги, как всегда, перевесили.
— Насколько помню, я ударил Железнякова. Дыбенко вообще тогда не было. И причем деньги? Какие деньги?
— Не помнишь, и слава Богу. А мы все помним.
— Кто — мы?
— Чека, — Гроссе с удовольствием произнес это слово и с удовольствием наблюдал за Старшовым. — Ладно, уговорили мы Павла, свое ты отсидел, и теперь вопрос, что с тобой делать.
— Если я свободен, то отправь меня в Княжое. К Варе и детям. Я — учитель, буду учить детей. Ведь должен же кто-то их учить?
— Кто-то должен учить, а кто-то — воевать.
— За Дыбенко с Железняковым?
— За Россию.
— Россию предали на Учредительном собрании. С моей помощью.
— Тем более ты обязан помочь воскресить ее в новом качестве.
— А если я сбегу, барон? Я столько грязи нахлебался, столько подлости повидал, что… — Старшов вдруг подался вперед. — А что, если Россия — там, на юге? А что, если я не выдержу здесь, на севере?
Гроссе достал из ящика стола пачку папирос, бросил Старшову.
— Закури и успокойся. Не перебежишь ты по двум причинам. Первая; ты — человек чести и будешь держать слово, которое дашь мне.