* * *
В первые дни моего отшельничества я не видел никого, по крайней мере, ни одной живой души. После звонка от Лидии не хотел больше брать трубку и так боялся снова услышать вдруг резкий бесцеремонный окрик телефона, что в конце концов отключил его. И тут — какая наступила тишина! Я погрузился в нее словно в какой-то неподвижный теплый питательный раствор. Но я не позволил себе расслабиться в беззаботной неге, нет, что вы! В начале меня переполняла энергия, каждый день я вскакивал с первыми лучами солнца. Я принялся усердно приводить в порядок хаотично разросшийся сад, вырывая пригоршнями траву, врубаясь в кусты ежевики, пока не окровавились руки и пот не стал заливать глаза. Кусты роз, посаженных матерью, все еще растут, но превратились в дикие. Под лопату то и дело попадался какой-то ископаемый картофель, от которого осталась лишь оболочка, смачно лопающаяся под каблуком и сочащаяся белой слизью. Резво семенят пауки, извиваются черви. Я был в своей родной стихии. Вскапывая податливую землю в разгар жаркого лета, я ощущал, как подступает безумная эйфория. Время от времени бормотал какой-то бред, пел, смеялся, иногда даже плакал, не от огорчения, а напротив, в каком-то диком восторге. Мои подвиги в саду не имели никакого смысла, я не собирался ничего здесь высаживать; просто получал удовольствие от самого процесса работы, и в конце концов все забросил, оставив горы вырванной травы и вереска сохнуть и гнить на солнце, пока все не затянет новая поросль.
А теперь, когда я оставил свои усилия, меня словно сетью опутала непобедимая апатия. Вечерами, бессильно распростершись на диване, перебираю в уме часы и минуты очередного напрочь лишенного примет и событий дня, пытаясь понять, что могло так истощить мои силы. Я спокоен, если вам угодно так определить мое состояние; правильней было бы назвать это оцепенением. Мои ночи длятся долго, двенадцать, четырнадцать часов беспокойной дремоты и сновидений, от которых я пробуждаюсь обессилевший, словно выброшенный на берег после кораблекрушения. Я надеялся что, приехав сюда, увижу свою жизнь как бы со стороны, займу позицию, которая поможет разобраться во всех перипетиях моего существования, но сейчас, оглядываясь на то, что осталось позади, не чувствую ничего кроме унизительного изумления: как мне только удалось, без малейших усилий и даже не вполне сознавая что происходит, вобрать в себя такое количество мирской суеты? — столько, что под гнетом этого груза не могу нащупать тот единственно важный аспект личности, составляющий подлинное «я», ради которого и приехал сюда, а он где-то спрятался, укрылся, лежит под грудой сброшенных масок. Неприятное, оглушающее чувство, будто слово или некий объект на мгновение вырвались из взаимосвязанной цепочки понятий рассудка и, оставшись в полном одиночестве, дрейфуют в открытый космос. Все вокруг теперь стало неузнаваемым. Самый банальный факт переполняет меня тягостным недоумением. Я ощущаю себя новорожденным и древним одновременно. С радостью слабоумного старикашки умиляюсь своей кружке грога, своему стульчику, своей теплой постельке, беспомощный как младенец, пытаюсь ухватить окружающий мир, а он не дается в руки. Я стал рабом самого себя. Восторгаюсь тем, что вырабатывает мой организм, его естественными отправлениями, засохшей корочкой соплей, черепашьим терпением растущих ногтей и волос. Я практически перестал бриться. Мне нравится колючесть щек, запах серы, прячущийся в щетине, негромкий наждачный скрежет, с которым моя рука путешествует вдоль подбородка. В результате недолгого опыта садоводства, в ладони засел шип розы, ранка воспалилась, и я, сосредоточенно-серьезный, замирал у окна, подставив больную руку дневному свету, изучая вздутие, блестящий островок растянутой покрасневшей кожи, упругой и полупрозрачной, как крыло насекомого; по ночам, когда я просыпался среди слепящей темноты, мне казалась, что рука отделилась и живет собственной жизнью, мучительно пульсируя рядом со мной. Тупая жаркая боль казалась почти наслаждением. Как-то утром, вставая с постели, я споткнулся, ладонь попала на какой-то острый угол, по всей руке ударила барабанной дробью ошеломляющая боль, нарыв прорвался, и заноза, заключенная в прозрачную капсулу гноя, выскочила наружу. Я бросился обратно в постель, сжимая раненое запястье, оглашая комнату всхлипывающими стонами то ли страдания, то ли удовольствия — кто знает?
В моей жизни имеются и менее утонченные, хоть и постыдные в своей простоте радости. В одной из комнат мне попался маленький клад, стопка порнографических картинок, заброшенных на шкаф, наверняка оставленная когда-то на память каким-то залетным коммивояжером. Это антикварные штучки, стародавняя непристойщина, раскрашенные вручную фотографии картин прошлого века размером с открытку, но весьма детально исполненные, все на них сливочно-желтое, малиновое, ослепительно-розовое. В основном, запретные восточные сладости: стадо тучных обитательниц гарема в турецкой бане, волнующих пухлыми пальчиками тайную плоть друг друга, чернокожий в тюрбане, прильнувший сзади к своей стоящей на коленях любовнице, изогнувшаяся на кушетке развратница, которую услаждает рабыня-негритянка. Я прячу их под матрасом, а когда наступает урочный час, извлекаю, сгорая от похоти и сознания собственного позора, хорошенько взбиваю подушки и с хриплым расслабленным вздохом погружаюсь в их податливую плоть, полностью отдавшись своим лихорадочным ласкам. Когда процесс завершен, где-то внутри неизменно образуется маленькая тоскливая пустота, размером, кажется, соответствующая количеству живительного сока, которое я из себя выдоил, словно мой организм не знает, чем заполнить только что освобожденную емкость. И все же такой анти-оргазм не всегда завершает мои старания. Время от времени случаются бесценные, редкие удачи, когда рассыпавшиеся веером картинки маячат перед невидящим взглядом, и я, доведя себя до финального задыхающегося галопа, получаю мгновение опустошающего восторга, уже никак не связанного с тем, что творится в районе детородных органов, взрывающего сознание квинтэссенцией всей нежности и яростной страсти, которые только может подарить жизнь. А недавно, в разгар одного из таких моментов неистового блаженства, когда я ловил ртом воздух, уронив подбородок на грудь, до меня в неподвижной тишине уходящего дня долетели слабые звуки нестройного детского хора из монастыря напротив, показавшиеся мне пением серафимов.
Дом не оставляет меня вниманием, знает о каждом движении, словно получил задание следить за пришельцем и ни на секунду не ослабляет бдительность. Половицы под ногами предупреждающе скрипят, дверные петли тоненько пищат в знак того, что объект вошел в комнату; стоит мне, устроившись в гостиной возле камина, приняв определенную позу, неожиданно нарушить тишину — кашлянуть, громко захлопнуть книгу — и весь дом, как пианино, потревоженное внезапным прикосновением к клавишам, в ответ разразится глухим, мрачным нестройным аккордом, а гулкое эхо донесет его до меня. Иногда возникает чувство, будто сам воздух здесь сгущается в невидимое сборище, чтобы обсудить пришельца и его поступки. Я вскакиваю, меряю шагами пол, всплескиваю рукам, бормочу про себя, время от времени замирая на месте, направив горящий отчаянной решимостью взор на стол, шкаф, в угол или открытую дверь, одним взглядом бросая вызов — вызывая — призывая явиться наконец какого-нибудь зловредного гоблина; но призраки никогда не повинуются моим просьбам, и вот я снова, бурля неразделенными страстями, хожу взад-вперед, взад-вперед по пустой комнате. Но в основном мне не изменяет спокойствие, и никакой компании не требуется. Когда гуляю по саду, и кто-то появляется на дороге, скажем, фермер верхом на тракторе, или почтальон верхом на велосипеде, быстро поворачиваюсь и скособочившись беднягой Квазимодо, поспешно прячусь, заслонившись горбом своих необъяснимых бед.