Спустя десять минут, когда я плелся уже по шоссе и «голосовал», подняв вверх большой палец, меня догнал спортивный автомобиль. Я знал, что это она. Остановился, обернулся. Она осталась в машине, выжидательно сложив на руле руки.
Последовала короткая борьба без слов – кому сделать первый шаг. Пришлось пойти на компромисс. Я вернулся назад, а она вышла мне навстречу. «Мне показалось, что это ты», – сказала она. Мы улыбнулись и замолчали. Она был; в кремовом костюме и в белой блузке. На ее туфлях виднелись следы крови. Волосы оказались желтее, чем я предполагал, и я решил, что, скорее всего, она красится Я сказал, что выглядит она великолепно. Сказал искренне, но произнес эти слова как-то несерьезно и покраснел. «Анна», – проговорил я. Не без некоторого трепета я вспомнил, как однажды, давным-давно, я выкрал конверт от ее письма к Дафне и запершись в уборной, с бьющимся сердцем поднес конверт к губам, чтобы полизать то место, которое, заклеивая конверт, лизнула она. И тут вдруг до меня дошло: да я же люблю ее! Я понял это и нервно, удивленно рассмеялся. Анна сняла черные очки и вопросительно посмотрела на меня. Руки у меня дрожали. «Поехали поговоришь с отцом, – сказала она, – подбодришь его».
Ехала она очень быстро, переключая скорости как бы на ощупь, словно стараясь определить закономерность, отыскать тайную формулу, заложенную в основу всех этих мелких, проворных движений. Я был потрясен, даже немного напуган. От нее веяло нетерпеливой самонадеянностью богатых. Мы молчали. Не прошло и минуты, как мы уже подъехали к дому и, разбрасывая гравий, резке затормозили у входа. Анна открыла свою дверцу и, окинув меня долгим взглядом. покачала головой. «Фредди Монтгомери, – сказала она. – Ну и ну!»
Подымаясь по ступенькам к входной двери, она взяла меня под руку. На нее это было не похоже. Когда мы общались много лет назад, она была отнюдь не сторонница подобных нежностей, нежности – да, но не нежностей. «Господи, по-моему, я перебрала», – сказала она, засмеявшись. Анна ездила в город, в больницу – Беренсу стало плохо с сердцем. В больнице был переполох: в стоявшую на оживленной улице машину подложили небольшое, но на редкость мощное взрывное устройство, и было много жертв. Анна беспрепятственно прошла в отделение скорой помощи. Повсюду лежали распростертые тела. Она смотрела на мертвых и умирающих, и ей казалось, будто сама она родилась заново. «Какой кошмар, Анна», – сказал я. В ответ она только хмыкнула. «Страшное зрелище, – отозвалась она. – По счастью, у Флинна в „бардачке“ нашлась какая-то выпивка». Перед возвращением Анна приложилась к бутылке и теперь начинала об этом жалеть.
Мы вошли в дом. Швейцар в форме как сквозь землю провалился. Я рассказал Анне, как он впустил меня и куда-то исчез, предоставив мне беспрепятственно ходить по всему дому. Она только пожала плечами: наверно, после взрыва все сидят внизу и смотрят телевизор. «Все понятно, – сказал я, – но ведь в дом мог проникнуть кто угодно». – «Ты что же, полагаешь, кто-то мот войти и подложить бомбу?» – спросила она и взглянула на меня с какой-то особой, горькой усмешкой.
Она повела меня в «золотую» комнату. Дверь в сад по-прежнему оставалась открытой, никакой служанки не было и в помине. Меня охватила какая-то робость, и я старался не смотреть в дальний конец комнаты, туда, где висел, чуть накренившись вперед, словно внимательно вслушиваясь, женский портрет. Я присел на краешек стула эпохи Людовика XIV. а Анна открыла резной инкрустированный буфет и, достав оттуда джин, разлила его по стаканам. Льда не было, тоник выдохся, но все это значения не имело – очень уж хотелось выпить. Мне по-прежнему не давала покоя мысль о том, что я все это время любил ее. Я был возбужден, озадачен и ужасно счастлив – как ребенок, которому дали поиграть чем-то очень ценным. «Я любил ее», – повторял я про себя, вслушиваясь в эти слова. Мысль эта, возвышенная, благородная и немного шальная, как нельзя лучше соответствовала обстановке «золотой» комнаты. Анна мерила ее шагами – от окна ко мне и обратно, – крепко сжимая стакан обеими руками. Краем глаза я видел, как лениво надувается на сквозняке марлевая занавеска. Дрожь пробегала не только по дому; дрожал, казалось, и сам воздух. И тут стоявший рядом со мной на низком столике телефон вдруг проснулся и истошно заверещал. Анна схватила трубку и закричала: «Да! Да! Да!’’ – Она засмеялась. – Какой-то таксист, – сказала она. – Ты что, ему не заплатил?» Я взял трубку и поставил таксиста на место. Она пристально, с каким-то жадным любопытством смотрела на меня. «О Фредди, ты стал такой важный», – весело сказала она, когда я положил трубку. Я нахмурился. Я не знал, как реагировать на эти слова. В ее смехе, в ее тусклом взгляде было что-то истерическое. Впрочем, и я был не лучше. «Смотри», – пожаловалась она,с недовольным видом разглядывая свои залитые кровью туфли. Она щелкнула языкам и, поставив стакан на стол, быстро вышла из комнаты. Я стал ждать. Все это уже было. Я встал, сунул руку в карман и, подойдя к двери в сад, пригубил джин. «Важный» – что она хотела этим сказать? Солнце почти село, и блики света легли на гладкую поверхность реки. Я вышел на террасу. В лицо мне пахнуло живительным, как бальзам, воздухом. Как странно, подумал я, стоять здесь со стаканом в руке, в тиши и покое летнего вечера, когда на сердце такая беспросветная тоска. Я повернулся и посмотрел на дом. Казалось, он быстро летит по неподвижному небу. Хотелось приобщиться к этому богатству, к этой позолоченной свободе. Из глубины комнаты на меня глядели глаза – темные, спокойные, невидящие.
Флинн, широкоплечий коротко стриженный шофер, обогнув дом, подошел ко мне неестественно вкрадчивой походочкой и изобразил на лице подчеркнуто вежливую улыбку, из тех. от которых стынет кровь. Его черные как смоль бандитские усики были так аккуратно подстрижены, что казалось, они написаны углем на его большом, одутловатом лице. Я еще не говорил, что не люблю усов? Есть в них что-то похабное, что-то, вызывающее у меня гадливое чувство. Нет сомнений, тюремный психиатр мог бы объяснить, что за этим гадливым чувством скрывается, – как нет сомнений и в том, что в данном случае он бы попал пальцем в небо. В усиках же Флинна было что-то особенно отвратительное. Вид их неожиданно, сам не знаю почему, придал мне сил, и я с готовностью последовал за ним в дом. Столовая больше походила на огромную мрачную пещеру, набитую сокровищами. Вошел, опираясь на руку Анны, Беренс – высокий, худой, в дорогом твидовом костюме, с «бабочкой». Передвигался он медленно, с трудом. Голова у него слегка дрожала; гладкая, куполообразная, она напоминала идеальной формы высушенное яйцо. Последний раз я видел Беренса, должно быть, лет двадцать назад. Не скрою, я испытывал к нему живейшую симпатию. Казалось, он покрыт какой-то необыкновенной, искуснейшим образом изготовленной патиной, на манер тех изящных, соблазнительно маленьких нефритовых статуэток, которые стояли на камине и которые я только что внимательно – и не без задней мысли – рассматривал. Он взял мою руку в свою лапищу и медленно, как тисками, сжал ее, внимательно заглядывая мне при этом в глаза, словно пытаясь обнаружить в них еще кого-то. «Фредерик, – произнес он с придыханием, – ты так похож на свою мать».
Обедали мы за шатким столом, стоящим в эркере высокого, выходящего в сад окна. Приборы были дешевые, посуда – от разных сервизов. В глубинке живут как придется – вот чем запомнился мне Уайтуотер. Этот роскошный особняк не предназначался для людей; все это великолепие не вязалось с людской бессмысленностью, не желало се терпеть. Я смотрел, как Беренс разрезает кусок мяса с кровью. Эти громадные руки, руки убийцы, поразили меня. Я попытался представить его себе молодым, в серых брюках и блейзере, с теннисной ракеткой в руке («Ой, смотрите, это же Бинки!») – и не смог. Разговор зашел о сегодняшнем взрыве, «Надо же, пять человек погибло, – говорил Беренс, – а сейчас, может, уже и шесть – и все от каких-то двух фунтов взрывчатки!» Он вздохнул и покачал головой. Казалось, он не столько потрясен случившимся, сколько находится под впечатлением. Анна почти ничего не говорила, она была бледна, выглядела усталой и расстроенной. Только теперь я заметил, как она постарела. Женщина, которую я знал пятнадцать лет назад, была по-прежнему здесь, но ее словно бы вставили в более грубую оправу, наподобие климтовских влюбленных. Я посмотрел в окно на фосфоресцирующие серые сумерки и испытал одновременно ужас и смутную гордость от мысли, что я потерял, что могло бы быть. Облака оставались последним освещенным пятном на небе. Пронзительно засвистел дрозд. Когда-нибудь я потеряю и это тоже, умру, и все исчезнет – это мгновение у этого окна, на самом краю нежной летней ночи. Поразительно, но так оно и есть, этого не миновать. Чиркнув спичкой, Анна зажгла стоявшую на столе свечу, и на какую-то долю секунды у меня возникло чувство парения, колебания в этой нежной, таинственной полумгле.