Быть может, последней страницей стоит пренебречь? Нет, какая разница, пусть остается.
Дафна принесла мне рисунок Вэна. Я приколол его к стене. Она уверяет, что это мой портрет. Одна, громадная, похожая на дубину, нога, пальцы, как сосиски, один, неподвижный, очень спокойный, как у Циклопа, глаз. Что ж, если вдуматься, сходство есть, и немалое. Кроме того, она сообщила мне совершенно сногсшибательную новость. Джоанна пригласила ее и ребенка переехать в Кулгрейндж. Будут, стало быть, жить в одном доме, сосуществовать – моя жена и девчонка с конюшни. (Каких только интригующих финалов не подкидывает нам жизнь!) И что самое поразительное, эта новость не вызывает у меня отрицательных эмоций. Весьма вероятно, что и мне предстоит жить там же – когда выпустят. Я живо представил себя в высоких сапогах, в шляпе, копающимся в навозе. Но промолчал. Бедная Дафна – если только… ну да, если только…
Его честь тоже пришел в ужас, когда я сообщил ему о своем решении. «Не волнуйтесь, – сказал я, – я признаю себя виновным, но поблажки мне не нужны». Он был не в силах это понять, а я – ему объяснить. Я так хочу – только и всего. Корабль Аполлона с увитым лавром бортом отплыл на Делос (Аполлон родился на острове Делос, священном для него. Лавр – растение Аполлона.), вот и я должен отсидеть свой срок. «Кстати, Мак, – сказал я, – по моей милости Чарли Френч остался без своей тарелки. – Шутки он не понял, но на всякий случай улыбнулся. – Между прочим, когда я бросил ее в машине, она была еще жива, – сказал я. – Мне не хватило мужества ее прикончить. Собаку и ту добивают». (Все это чистая правда – поистине нет конца моим излияниям!) Он кивнул, стараясь скрыть отвращение. А может, страх? «Крепкий народ, – сказал он. – Такие умирают долго». Затем он собрал бумаги и направился к выходу. Мы обменялись рукопожатиями – ситуация того требовала.
Да, чуть не забыл. Оказывается, Чарли Френч скупил по дешевке картины моей матери, затем продал их втридорога Бинки Беренсу, затем выкупил их за гроши у Бинки и перепродал Максу Молиньюксу. Что-то в этом роде. Не все ли равно? Темные делишки, темные делишки. Довольно об этом.
Время идет. Я поедаю время. Я воображаю себя эдаким червем, что спокойно и методично поглощает будущее – то, что на воле принято считать будущим. Мне никак нельзя предаваться отчаянью, той абулии[11]
, которая постоянно угрожала всему, что я когда-либо пытался делать. Я так долго смотрю в пропасть, что иногда начинает казаться, будто, это пропасть всматривается в меня. У меня бывают хорошие дни, а бывают плохие. Я думаю о тех чудовищах, среди которых, совершив преступление, я очутился, об убийцах, мучителях, гнусных подонках, что стоят и смотрят, как все происходит, – и порой мне приходит в голову мысль: а не стоит ли просто взять и поставить точку. Но у меня есть обязательство – мой срок. Сегодня в мастерской я ощутил ее запах – резкий, металлический, его ни с чем не спутаешь. Это запах порошка для чистки металлов – в тот день она, должно быть, чистила серебро. Я был так счастлив, когда определил этот запах. Все казалось возможным. Казалось даже, что наступит день, когда я проснусь и в дверях, ведущих в темную комнату, ту самую, что не выходит у меня теперь из головы, появится ребенок, девочка, которую я узнаю сразу, без тени сомнения.
Сейчас весна. Даже здесь мы чувствуем ее, чувствуем оживление в воздухе. На окне у меня стоят цветы, я люблю смотреть, как они питаются светом. Суд состоится через месяц. Долго он не продлится. Газетчики будут разочарованы. Я решил было попробовать опубликовать мои записки. Но нет. Я попросил инспектора Хаслета приложить эту исповедь к моему делу вместе с другими официальными документами. Он сегодня побывал у меня, здесь, в камере. Хаслет собрал исписанные страницы и взвесил их на ладони. «Это и есть моя оправдательная речь», – сказал я. Он скосил один глаз. «А тут есть про то, что вы ученый? – спросил он. – И про то, что давно знакомы с дочкой Беренса, и что деньги занимали, тоже есть?» Я улыбнулся. «Это моя версия, – сказал я, – и я ее буду придерживаться». Хаслет засмеялся. «Будет тебе, Фредди, – сказал он. – Сколько тут правды?» Он первый раз назвал меня по имени. «Сколько тут правды, инспектор? – переспросил я. – Тут все правда. И все неправда. Все – стыд. Один сплошной стыд».