Как-то утром заявился Тиге, втиснулся украдкой, с подлой ухмылкой, облизываясь розовым языком.
— Ба, веселенькое трио. — Прошествовал к постели, глянул вниз, на спутанные простыни. — Не сдох еще?
— Он спит, хозяин, — шепнул Йеппе.
Тиге закашлялся:
— О Господи, какая вонь!
Прошел к окну, отдернул занавеску, глянул на громадный синий день. В дворцовом саду заливались птицы. Тиге обернулся, усмехнулся:
— Ну-ка, доктор, а вы что предскажете?
— Яд распространился от руки, — Кеплер поежился. Только бы этот малый поскорей ушел. — Ему не выжить.
— Знаете поговорку: кто мечом живет… — Остальное потонуло в хохоте. — Ах, до чего жестока жизнь, — прижав руку к сердцу. — Как пес, подохнуть на чужбине! — И, повернувшись к карлику: — Скажи-ка, чудище, неужто даже такое тебя не проберет до слез?
Йеппе улыбнулся:
— Вы остроумец, хозяин.
Тиге на него глянул:
— А как же, — отвернулся, снова мрачно оглядел больного. — Я встретил его в Риме, знаете ли. Ловко шлюхами торговал. Хоть сам предпочитает мальчиков. Да итальянцы все такие. — Смерил взглядом Кеплера: — Вы для него, пожалуй, перезрели; небось эта жаба больше бы ему пришлась по вкусу. — Пошел к двери, остановился на пороге. — Отец, кстати, желает ему выздоровленья, чтобы иметь удовольствие спустить его с Градчан. А вы славная парочка, две милые сиделки. Ну-ну.
Феликс выжил. Однажды Кеплер застал его у окна, в грязной рубахе. Он не заговорил, даже не обернулся, будто боялся вновь утратить все это: дымчатую даль, и облака, и летний луч на жадно запрокинутом лице. Кеплер вышел на цыпочках, а когда вечером вернулся, итальянец смотрел на него так, будто прежде никогда не видывал, и отстранился, не дав переменить запекшуюся повязку. Он хотел пить и есть. «А где же nano?
[17]
Скажите ему, чтобы пришел, а?»
Следующие дни были для Кеплера как жуткое пробужденье ото сна. Итальянец по-прежнему смотрел на него, как бы не узнавая. Чего он ждал? Не любви, нет, и, разумеется, не дружбы, не этих пресностей. А стало быть, возможно, того ужасного содружества, какое открывает двери в мир действия, отваги, в мир той Италии, которой изменник был послом. Жизнь, да, это жизнь! В итальянце этом он прозревал, вчуже, всю головокружительную, заманчивую мерзость жизни.
Все Браге, с тем привычным лицемерием, какое Кеплер слишком знал, праздновали выздоровленье Феликса, как будто он — их драгоценнейшая надежда. Из голых комнат его препроводили вниз, нарядили во все новое и, осклабясь, вывели в сад, где под сенью тополей за длинным столом питалось все семейство. Датчанин усадил его одесную. Но, хоть начиналось тостами, похлопыванием по спине, очень скоро стала просачиваться пьяная злоба. Браге, нездоровый, в подпитье, снова напал на больную тему своего погибшего лося, и посреди громких обличений вдруг, сонный, плюхнулся лицом в тарелку. Итальянец ел, как пес, жадно, торопливо: тоже неплохо изучил капризный нрав этих датчан. Рука его была на черной шелковой перевязи, которую сшила ему дочь Тихо — Элизабет. Тейнагель грозился его вызвать биться на рапирах, если не будет держаться от нее подальше, потом встал, опрокинув стул, и прошествовал прочь от стола. Феликс расхохотался; кавалерист того не знал, что знали все: итальянец успел-таки вспахать девчонку, давно уж, в Бенатеке. Но он не для нее вернулся. В Праге богатый двор, с полоумным во главе — так ему говорили. Глядишь, Рудольфу и понадобится мужчина с особенными его талантами? Карлик советовался с Кеплером, Кеплер отвечал веселым недоуменьем. «Да я и сам год целый прождал, покуда твой хозяин добился для меня аудиенции, и с тех пор всего два раза был во дворце. Какое у меня влияние?»
— Но скоро будет, — шепнул Йеппе. — Быстрее даже, чем вы думаете-гадаете.
Кеплер ни слова не ответил, отвел глаза. Ясновидение карлика его бесило. Вдруг проснулся Браге.
— С вами желают говорить, сударь, — сказал Йеппе ему в ухо.
— Да, желаю, — рыкнул Браге, утирая слезящиеся глаза.
— Я к вашим услугам.
Но Браге только оглядел его с горестной обидой. «Ба!» Больной человек, тут не было сомненья. Кеплер спиною чувствовал, как сзади ухмыляется карлик. И что он провидит в их общем будущем? Небо взвихрилось, ударил теплый ветер, закат стал умбровым, как в синяках от этого удара. Дрожали тополя. Вдруг показалось ему, что все-все дрожит на грани откровения, будто это сопряжение тепла, и освещенья, и дел людских — все ищет выразиться в речи. Феликс что-то нашептывал Элизабет Браге на ушко, прозрачная мочка заалелась. Он исчезнет, на сей раз навсегда, до истеченья года, не нуждаясь более в царственной опеке, хоть к тому времени предсказанье Йеппе сбудется и астроном станет впрямь влиятельным лицом.
* * *
Кеплер снова взялся за Марс. Обстановка разрядилась. Кристиан Лонгберг, утомясь от пререканий, воротился домой, в Данию, о том споре больше никто не поминал. Тихо Браге теперь тоже редко когда показывался на люди. Шли слухи о чуме, о приближенье турка, за звездами нужен был глаз да глаз. Император Рудольф, все более тревожась, перевел императорского математика из Бенатека, но даже и дом Куртия ему казался далеко, и датчанин был неотлучно во дворце. Погода стояла дивная, дни — цвета мозельского, ночи просторны и прозрачны. Порой Кеплер сидел с Барбарой в саду, а то бесцельно бродил по Градчанам с Региной, глазел на хоромы богачей, любовался королевской конницею на параде. Но к августу из-за толков о чуме богатые дома закрылись, да и королевская конница нашла предлог уйти, ища добра где подальше. Император удалился в свое поместье в Бельведере, забрав с собою Тихо Браге. Сладкая летняя печаль обосновалась на покинутой горе, и Кеплер вспомнил, как ребенком, оправясь от одной из частых своих болезней, на неверных ногах поспешал в город, волшебный уже тем, что на улицах не было однокашников.
Капризная планета вдруг сдалась, преподнесла ему подарок. С пугающей какой-то легкостью он опроверг расчеты Коперника по части колебаний, с помощью данных Браге доказав, что орбита Марса пересекает солнечную всегда под одним и тем же углом к земной орбите. Были и другие, менее ценные победы. При каждом подступе, однако, он снова с изумленьем натыкался на видимые измененья орбитальной скорости. Растерянный, он обращался за советом к прошлому. Птолемей спасал принцип равной скорости посредством punctum aequans, некой точки на диаметре орбиты с которой эта скорость кажется одинаковой воображаемому зрителю (как было весело его воображать: заскорузлый старикашка, с медным треугольником в руке, со слезящимися глазами, уютно коснеющий в самообмане). Коперник, потрясенный ловким трюком Птолемея, пресловутую точку на диаметре отринул как кощунственную неуклюжесть, однако, тщась ее заменить, не нашел ничего лучшего, чем комбинация из пяти равных эпициклических движений, наложенных одно на другое. И все же то был умный, изысканный маневр, притом прелестно спасавший принцип. Но неужто его предшественники, поражался Кеплер, все это принимали за чистую монету? Вопрос его томил. Или благородство врожденное, какого самому ему не дано, ставит человека выше опытного знанья? И эта его погоня за формами физической природы есть лишь плебейство непоправимое, не более того?