В начале 1601 года, бурного первого года их пребывания в Богемии, пришло из Граца известие, что Йобст Мюллер при смерти и желает видеть дочь. Кеплер был даже рад предлогу прервать работу. Он осторожно высвободился из ее клыков — жди смирно, не скули, — спокойно воображая, что тонкое, лукавое созданье так и будет ждать, и на первый скрежет его ключа выпрыгнет навстречу, зажав в когтях загадку Марса. Когда добрались до Граца, Йобста Мюллера уже не было в живых.
Смерть его повергла Барбару в странное, тупое уныние. Она ушла в себя, затаилась, время от времени сердито бормоча, так что Кеплер опасался за ее рассудок. Вопрос о наследстве ее терзал. Она с противной назойливостью о нем твердила. И ведь не сказать, чтоб самые неумеренные ее страхи вовсе не имели оснований. Запреты эрцгерцога, касаемые до лютеран, все были в силе, и, когда Кеплер пытался получить женино наследство, католические власти отвечали обманом и угрозами. А ведь те же власти трубно его привествовали как математика и астронома. В мае, когда уже казалось, что наследства не видать, Кеплера попросили установить на базарной площади его собственный аппарат для наблюдения солнечного затмения, которое он предсказал. Толпа почтительно глазела на волшебника с его машиной. Все прошло с большим успехом. То один гражданин Граца, то другой, подняв слезящийся, потрясенный взор от мерцающего пятна в camera obscura, ласково толкал астронома толстым брюхом, сообщал ему, какой он молодчина, и уж потом только обнаружилось, что, воспользовавшись полдневной тьмой, ловкий карманник его избавил от тридцати флоринов. Потеря была пустячная в сравненье с тем, как его в Штирии нагрели на налогах, но именно она как будто подвела итог всему их злосчастному прощанью с родиной Барбары.
В день отъезда она разлилась потоком слез. Не давала себя утешать, не позволяла до себя дотронуться, просто стояла, кривя дрожащий рот, разматывая длинный, темный клубок тоски. Он топтался рядом, беспомощно взбивая воздух обезьяньими руками, а сердце рвалось от жалости. Грац под конец нисколько его не тешил, тесть тем более, но ту печаль, которая под серым небом Штемфергассе на миг облагородила бедную, глупую, толстую его жену, он прекрасно понимал.
Воротясь в Богемию, они застали Тихо Браге с его цирком на временном постое в «Золотом грифоне», готового в обратный путь, в дом вице-канцлера Куртия на Градчанах, который император откупил для него у вдовицы. Кеплер не мог поверить. Как! А колокола капуцинов? И Бенатек, на перестройку которого ухлопано столько трудов и денег? Браге только плечами пожимал; он обожал транжирить, по-царски расточать богатства. Карета ждала под вывеской этого самого грифона. Место нашлось для Барбары и дочки. Кеплер и пешком дойдет. Он, отдуваясь, взбирался в гору, бормоча себе под нос, тряся усталой головой. Отряд императорских конников едва его не затоптал. Добравшись до верху, он сообразил, что не помнит, где же стоял тот дом, спросил дорогу, послали не в ту сторону. Часовые у ворот дворца поглядывали с подозрением, когда уже в третий раз он плелся мимо. Вечер был жаркий, солнце его сверлило жирным, насмешливым, злым глазом, он все озирался через плечо, надеясь, что застигнутая врасплох, знакомая улица наконец поспешно разберет глупые декорации, каких нагородила, чтоб его морочить. Можно бы поискать помощи у барона Хофмана, но мысль о стальном взоре баронессы не слишком ободряла. А потом он повернул за угол — и вдруг оказался на месте. Карета стояла у дверей, геройски навьюченные фигурки, раскорячась, взбирались по ступеням. Наверху фру Кристина, высунувшись из окна, что-то кричала по-датски, все на минуту замирали, изумленно задирали головы. У дома был оброшенный, тоскливый вид. Кеплер побрел по пустым огромным залам. Они услужливо его привели обратно, к прихожей. Летний вечер медлил на пороге, в громадное дворцовое зеркало под головокружительным углом падал параллелограмм стены, сраженной солнцем, и на нем были светлые проплешины там, откуда сняли картины. Пышно золотел закат, в саду дворца упоенно пел дрозд. Снаружи, на крыльце стояла Регина, застывши в созерцанье, как облитые золотом фигуры фриза. Кеплер замешкался в тени, слушая удары собственного сердца. И что она там видит, что ее так занимает? Как крошечная невеста, из окна глядящая на утро своей свадьбы. Сзади простучали по ступеням шаги: фру Кристина сбегала вниз, одной рукой подбирая юбки, в другой воздев утюг. «Я не пущу его в свой дом!» Кеплер на нее уставился, Кристина, свесив голову, юркнула мимо, он обернулся и увидел, как некто на запаленном муле остановился у крыльца. Был он в лохмотьях и прижимал к груди обвязанную руку, как нищий — свой узелок с пожитками. Спешился, стал взбираться на крыльцо. Фру Кристина встала на пороге, тот шагнул мимо, рассеянно озираясь. «Сунулся было в Бенатек. А там нигде никого!» Мысль эта его забавляла. Упав на стул перед зеркалом, он стал медленно разбинтовывать руку, петля за петлей роняя на пол повязку, на которой ровно повторялось, все взбухая, кровавое пятно: рыжий краб с мокрым рубиновым глазком. Рана, глубокий взрез мечом, отчаянно гноилась. Он с отвращением ее осмотрел, осторожно ощупывая по сизой кромке. «Porco Dio!»
[16]
— и плюнул на пол. Фру Кристина заломила руки и ушла, бубня себе под нос.
— Быть может, моя жена, — очнулся Кеплер, — вас перевяжет.
Итальянец полез в карман кожаного камзола, вынул грязную тряпицу, разорвал зубами, обмотал руку. Осталось связать концы. Нагнувшись, Кеплер почуял жар зараженной плоти, мясную вонь.
— A-а, тебя еще не вздернули, — протянул итальянец. Кеплер выпучил на него глаза, потом, медленно подняв их к зеркалу, увидел у себя за спиною Йеппе.
— Нет еще, господин хороший, — осклабился карлик. — А как насчет вас?
Кеплер к нему повернулся:
— Он ранен, вот: рука…
Тут итальянец расхохотался и, тихо привалясь к зеркалу, без памяти упал в собственное отражение.
Феликс — он пользовался этим именем. Истории его разнообразились. Служил в солдатах, турка воевал, ходил с неаполитанским флотом. Не было в Риме кардинала, который бы не подставлял ему зад, и как платили щедро. Браге ему повстречался в Лейпциге, где мешкал по пути на юг, в Прагу. Итальянец был в бегах: дрался с ватиканским стражником из-за шлюхи, насмерть его проткнул. Подыхал с голоду. И Тихо, с нежданным чувством юмора, его нанял, доверил перевозку домашних своих зверей в Богемию. Шутка не удалась. Браге ему так и не простил погибель лося. Теперь, раззуженный фру Кристиной, он с ревом ринулся в прихожую, чтобы немедля вышвырнуть мерзавца. Но Кеплер с карликом уже успели утащить того наверх.
Казалось, ему не выжить. День за днем лежал он на сеннике на пустом, гулком чердаке, бредил, ругался, обезумев от горячки и потери крови. Тихо, боясь скандала, в случае если предатель умрет у него в доме, призвал придворного лекаря Михаэля Майера, не болтливого и добросовестного. Тот ставил пиявки, прописывал клистиры и уныло поигрывал с мыслью отнять гноящуюся руку. Погода была жаркая, безветренная, комната — как печь; Майер велел закрыть и завесить окна, борясь с вредоносным влиянием свежего воздуха. Кеплер долгими часами сидел у постели больного, вытирал итальянцу потный лоб, придерживал за плечи, когда тот выблевывал зеленые остатки своей жизни в медный таз, ежевечерне отправляемый во дворец Майеру для гаданий. Иной раз ночью, работая за своим столом, он вдруг поднимал голову и вслушивался: ему чудился крик, да и не только, казалось, дуга боли вдруг прорывала тонкий куполок свечного пламени, подле которого он сидел, и тогда он шел через затихший дом, наверх, и стоял подле простертого, метавшегося итальянца. В этой вонючей тьме он остро чувствовал себя, вдруг снова обретал собственное измеренье, потерянное среди других, при свете дня. Порой тут же оказывался и карлик, сидел на полу, кроме частого дыханья ничем себя не выдавая. Они не разговаривали, просто бдели вместе, как при гробнице рехнувшегося пророка.