Живя в тюрьме, я часто размышляю, —
Как мне ее вселенной уподобить?
Но во вселенной — множество существ,
А здесь — лишь я, и больше никого.
Как сравнивать?
[108]
Он выстрелил в меня дважды. Я выжил только потому, что изменил свою привычную позу. На словах «Как сравнивать?» я всегда обхватывал голову руками. Но в тот раз, поддавшись внезапному порыву, я выпрямился. [Встает.] И что же произошло после того, как бедняга промахнулся? Вот это было представление! Великий трагик — то есть я, Марина, ваш покорный слуга, — спокойно подошел к рампе, указал на этого сумасшедшего, попросил, чтобы его схватили, но не причиняли вреда, ненадолго ушел со сцены, дабы успокоить жену, которая, стоя, как обычно, за кулисами, впала в истерику, вернулся и спокойно закончил спектакль. [Смеется.] Все восхищались моим sang-froid
[109]
. Откуда им было знать, что сердце выскакивало у меня из груди? И продолжало бешено колотиться еще целые сутки? Я показал себя, точнее показался, храбрецом. Но даже это обернулось против меня. Потому что в нескольких газетах написали, будто я сам подстроил покушение на свою жизнь, чтобы привлечь зрителей. Рекламный трюк. Боже правый! Впрочем, общество, в котором все продается и каждое достойное событие барнумизируется, не может не превратить всех людей в циников. Публика убедилась бы, что я не нанимал этого сумасшедшего, только в том случае, если бы меня тяжело ранили. Желательно, убили. Тогда бы можно было спокойно говорить о трагическом проклятии семьи Бутов и подобных вещах. [Наливает себе еще.] Позже я извлек одну из пуль, пролетевших над головой, из декорации, где она застряла, и вставил в золотую гильзу с надписью «Эдвину Буту — от Марка Грея», которую я ношу как талисман на цепочке от часов. Хотите взглянуть на эту зловещую реликвию? [Вынимает часы.] Черт возьми, уже поздно. А я еще не устал. Ваше присутствие, Марина… взбодрило меня. Так когда, вы сказали, видели меня в первый раз в «Калифорнии», двенадцать, тринадцать лет назад? Тогда я был намного лучше. Намного, намного лучше. Вы склонны к восторгам, не правда ли? Я тоже. Так выпьем же за Генри Ирвинга. Нет, вы не правы. Он — очень хороший актер. Его Гамлет, возможно, даже лучше моего. [Поднимает бокал.] Не выпьете за Ирвинга? Боже, да вы преданная женщина. Я почти тронут. Не сказал бы, что мой Гамлет лишен достоинств. В действительности, у меня на счету — один небольшой сценический эффект для этого ополоумевшего датчанина. Когда я готовился играть Гамлета в «Уинтер-Гарден», то купил шпагу с украшенным драгоценностями эфесом, принес ее домой и повесил у себя в ногах над кроватью. Ночью я постоянно вставал, жег спички, чтобы взглянуть на нее, и менял ее положение, пока меня вдруг не осенило, что — «О силы неба, защитите нас!..»
[110]
— меч — это на самом деле крест, и его можно использовать, подняв эфес высоко вверх, для защиты Гамлета от призрака отца. Конечно, если мы будем чересчур оригинальными, то угробим Шекспира. Но чу-уть-чу-уть оригинальности, как сказали бы вы, Марина… Я был оригинальным и очень безумным принцем датским. Говорят, однажды миссис Дэвид Гаррик пришла к Кину и сказала: «Дэви делал одну удивительную вещь, а вы ее не делаете. Он переворачивал стул, когда являлся призрак». Кин попытался это сделать; заметив призрака, он встал, приставил каблук к ножке стула и опрокинул его. Но у него не получилось как следует. Он постоянно спрашивал себя: «Я правильно все делаю?» Роковая ошибка! [Переворачивает стул.]Видите ли, ничего нельзя повторить. Вы можете переворачивать стул до второго пришествия, но никогда не сделаете этого так же, как Гаррик. [Опрокидывает пинком еще один стул.] Не хотите попробовать? Сейчас такой жест можно сделать и женщине. Почему бы убитой горем Офелии не перевернуть стул? Поторопитесь, Марина, если хотите украсть у меня эту идею. Современная жизнь ускоряется. Никогда к этому не привыкну. Да мне это и не нужно. И вам тоже. В молодости у меня был один театральный режиссер из Калифорнии, который считал, что на репетиции нужно постоянно выкрикивать: «Быстрее! Хватит в бирюльки играть! Больше жизни! Не ждите подсказок!» Хотелось бы мне увидеть, как он репетирует «Гамлета». Ведь там нужно играть не спеша. «Какой же… я… холоп… и негодяй!»
[111]
Я вернулся на сцену из-за слабости. После… несчастья, учитывая ту оправданную ненависть, которую вызывала у всех фамилия Бут, я решил оставить сцену навсегда. Моя отставка продолжалась меньше полугода. Нужно было зарабатывать на жизнь. Друзья же говорили, что я должен вернуться во имя Театра. Меня даже обвиняли в трусости. А я хотел, чтобы люди могли подумать о чем-нибудь другом, слыша фамилию Бут. Я вернулся сюда, в «Уинтер-Гарден», в роли Гамлета. Пять лет я слепо подражал Джонни. А затем совершил безрассудный поступок — открыл храм театрального искусства. Конечно, у нас никогда не будет такого национального театра, как во Франции, но мы могли бы иметь театр с серьезным актером во главе, и художественная ценность ставилась бы в нем выше коммерческого успеха. Х-ха! Вы знаете, сколько просуществовал Театр Бута. Либо я полный идиот в бизнесе, либо подобные предприятия не для Америки. Либо и то и другое. Да, и то и другое. [Набирает дров из ведерка.]
И однажды поздней ночью, вместе с театральным плотником, которого я позвал на помощь, я бросил всю одежду Джонни, все его книги, сувениры и наряды из сценического гардероба (некоторые костюмы достались ему в наследство от отца) в пылающую печь в подвале театра. Там были дневники Джонни и целые связки писем от разных женщин. [Бросает дрова в камин.]Женщины любили Джонни. Его голова, шея и плечи были поистине прекрасны, и бледная кожа цвета слоновой кости, густые темные волосы, тяжелые веки лучистых глаз, полные губы… [Ворошит дрова кочергой.] В Бутах есть что-то восточное. Отец хвастал, что мы наполовину евреи — что его дедушка Джон Бут был серебряных дел мастером, еврейские предки которого, по фамилии Бет, были изгнаны из Португалии. Мне это нравилось. Возможно даже, что это правда. [Поворачивается к Марыне.] Отец был очень низкорослым, как я. И кривоногим. Вон там висит его портрет. Нет, не вставайте. [Снимает его со стены и подносит к сидящей Марыне.] Губы у отца были ровные, а не изогнутые, как изображено здесь. Красивый орлиный нос считался самой благородной чертой его лица, но, когда мне было десять лет и я еще жил на ферме близ Балтимора вместе с матушкой, братьями и сестрами, отец подрался с хозяином конюшни в Чарльстоне, где тогда выступал. [Вешает картину обратно на стену. Возвращается к камину. Облокачивается на каминную полку.] Как вы поняли, у отца была сломана переносица. Уильям Уинтер опустил этот изъян чуть ниже. Но вы же знаете, насколько точны критики. «Кротики», как называла их моя Эдвина, когда была маленькой. «Не волнуйся о кротиках, папа». Они ничем не лучше публики. Ублажать публику, презирать публику. Нет. Нужно ненавидеть публику. Наверное, мне нужно быть благодарным за то, как меня приняли обратно после… 1865 года. Но я не чувствую благодарности. Они могут лизать вам лицо. Реветь и пускать слюни… держу пари, что над «Ист-Линн» было пролито больше слез, чем за всю Гражданскую войну… а потом отрубят вам голову. [Плюет в камин.] Неужели они и вправду все это чувствуют? Тогда они уж точно идиоты. Тем больше оснований у актера не заботиться об искренности. Порой я уповаю на вдохновение. Но никогда не стремлюсь прочувствовать роль. Экая блажь! Во всяком случае, невозможно до бесконечности покорять вершины вдохновения, не прибегая к разрушительным действиям. Однажды я умудрился помочиться, когда стоял в могиле Офелии, и никто этого даже не заметил, кроме ошарашенного Лаэрта. А в другой раз, умирая на руках Горацио, который со словами: «Покойной ночи, милый принц!»
[112]
— печально прижался ко мне щекой, я зашептал ему на ухо непристойности, и он побелел как полотно. Но так я поступаю только с мужчинами. С женщинами я по-рыцарски благороден и покровительственен. [Садится напротив Марыны и вынимает сигару из хумидора на маленьком столике рядом со стулом.] Не хотите попробовать? Вы уверены? Сколько штук выкурили в своей жизни? [Подкуривает сигару.] Не больше одной, правда ведь? Но на одной нельзя построить мнение. Ко всему нужно привыкнуть — и к огорчениям, и к удовольствиям. [Роняет сигару на ковер.] Нет-нет, не беспокойтесь. [Вскакивает.] Я не собираюсь поджигать дом. [Бросает сигару в камин.] Голова немного закружилась. Да, лучше сесть. [Садится рядом с ней.] Вы не боитесь старину Неда? Как видите, он не опасен. Пьяный старина Нед. [Берет ее за руку.] Нечего бояться, что наш вечерний tête-a-tête может перерасти в corps-à-corps
[113]
. Ах, вы улыбнулись. Мой нелепый французский? Пытаюсь произвести на вас впечатление. Вы же, европейцы, знаете французский с пеленок, не так ли? Зато у нас есть Шекспир. Шекспир делает нас добродетельными. Его король Генрих VIII говорит: «Сказал удачно — будто сделал славно!»
[114]
Шекспир чуть не сделал меня добродетельным. Как бы низок я был без него! Благодаря его словам я всегда могу перенестись на более высокий уровень. Но потом думаю: «Увидев себя самого в Шекспире, я разрушил его. Шекспир отравлен мною. Я убил Шекспира». А потом думаю: «Нет, безумец, что ты несешь? [Хлопает себя полбу.] Это же не ты, а Шекспир». Шекспир слишком хорош для нас. Что может означать сейчас этот словесный рай для Америки? Какая польза демократии от прекрасного и возвышенного в искусстве? Никакой, абсолютно никакой. Важно то, что я имел ошеломительный успех. Я зарабатывал кучу денег и стремительно тратил их на различные дурацкие авантюры, например на свой театр. Я увяз в зыбучих песках народной любви и проводил свою жизнь в мечтах. Вот, Марина, перед вами панорама моей души. [Встает.] Мне уже лучше. Нет, я постою. Марина, у меня взрослая дочь. А у вас — сын в университете. Надеюсь, он не захочет стать актером. Не дайте расцвести древу таланта. Срубите его, женщина. Срубите! [Пошатывается.] Нет, все в порядке. Вы не думали вернуться в Польшу, нет? Никогда не нужно возвращаться. Никогда. Нет-нет… Мне надо просто опереться. [Подходит к каминной полке.] Вот тема для нас! Может ли женщина быть великой актрисой? Нед говорит: «Нет, коль скоро она стремится быть образцом женственности». В вас есть что-то ласковое, успокаивающее, Марина. Наверное, это есть во всех великих актрисах, возможно, за исключением Бернар (не морщитесь, женщина!), если не считать того, что ее потуги не быть ласковой кажутся совершенно театральными. Домашние львята, это же надо! Спит в обитом атласом гробу. Не верю. Но она утверждает, что спит. Нет, великий актер неистов, он редко бывает любезным, он глубоко… обозлен. Где же ваша ярость, Марина? [Берет кочергу и угрожающе заносит ее.] В вас не чувствуется опасности, Марина. Вы не признали своего краха. Вы просто игрались, торговались с ним. Вы продали душу за то, чтобы думать время от времени, будто вы счастливы. Да, Марина, продали душу. Как вы проницательны, Эдвин! [Размахивает кочергой.] Конечно, вы не об этом думаете. Вы чувствуете, что я нападаю на вас. И я действительно нападаю. Это право того, кто признал свой крах. [Ставит на место кочергу.] Ах, Марина, нужно научить вас проклинать. К вашим безмятежным чертам не мешало бы добавить характер. [Начинает ходить взад и вперед.] Не бойтесь поражения, Марина. Это идет на пользу душе. Господи, какая аморальная у нас профессия! Мы думаем, что отстаиваем правду и красоту, а на самом деле поощряем тщеславие и ложь. О, вам кажется, что я говорю сейчас сли-и-ш-шком по-американски. Да, я американец. И вы теперь тоже, отрекшаяся от престола польская королева, и если вы не будете осторожны, то старые новоанглийские истины настигнут и вас. Вы даже не заметите, как вас собьют с толку и вы станете мрачной и придирчивой. Но вам нравится Калифорния — хороший знак для европейца. Так что, возможно, вы — исключение. Сомневаюсь, что я когда-нибудь приму ваше приглашение приехать к вам на ранчо. Калифорния мне больше не по душе. Я хочу сидеть взаперти, в тесноте, в душном городе. Расскажите о вашем тамошнем муже. Когда он приезжал на нашу неделю в Миссури, вы так мило смотрелись вместе. [Берет маленькую фотокарточку со стола.]