О, она почти такая же большая, как Майское Ложе.
Что это за ложе? — спросил Герой.
А это — любое ложе, на котором я лежу рядом с тобой, — не задумываясь, ответила его возлюбленная и не без лукавства продолжила: — Держу пари, что он, несмотря на репутацию развратника, обычно лежит здесь один. Бедный Уильям!
Но он, кажется, совершенно презирает общество, — заметил Герой.
Кавалер тем временем размышлял приблизительно о том же. Вдоволь насладившись прекрасной живописью, книгами, фарфором в стиле рококо, японскими лаковыми шкатулками, эмалевыми миниатюрами, итальянской бронзой и прочими чудесными вещами, он теперь изумлялся тому, что, если не считать слуг Уильяма, он — первый человек, который все это видит. Кавалер и не подозревал, что мизантропия может послужить причиной собирательства.
Они обосновались в кабинете Уильяма, где эбеновые столики, инкрустированные флорентийской мозаикой, ломились под тяжестью книг. В отличие от большинства библиофилов, Уильям прочитывал каждый приобретаемый том и затем остро отточенным карандашом, очень мелким почерком, ставшим с возрастом безукоризненно отчетливым, заполнял внутренние стороны обложки и последние страницы книги пронумерованными глоссами, а также выносил суждение, положительное или отрицательное, о сочинении в целом. Письменный стол был завален аннотированными списками от книготорговцев и аукционными каталогами. Некоторые Уильям передал Кавалеру, показав, что именно он приказал своим агентам приобрести.
Значит, тебе не нравится бывать в книжных лавках и на аукционах, — сказал Кавалер. У него эти занятия числились среди самых любимых.
Бывать на публике для меня пытка, как, впрочем, и уезжать из Фонтхилла по каким бы то ни было делам, — воскликнул Уильям, который, прежде чем воцариться в родовом имении и начать создавать свои коллекции и аббатство, провел долгие годы в странствиях по континенту. — Впрочем, как только для хранения всех прекрасных, уникальных вещей, которыми я владею, будут созданы надлежащие условия, мне больше не понадобится выезжать отсюда, а также с кем-либо встречаться. Я обоснуюсь в своей крепости, и мне не будет страшен даже конец света, ибо я буду знать, что все самое ценное в мире мною спасено.
И ты не хочешь дать людям возможность оценить прелесть твоего собрания? — спросил Кавалер.
С какой стати мне должно быть интересно мнение тех, кто менее образован и менее чувствителен, чем я?
Я понял твою точку зрения, — сказал Кавалер, никогда раньше не думавший о коллекционировании как о способе отгородиться от мира. Он был с миром в ладу (хотя в последнее время мир, кажется, был не в ладу с ним) и с помощью коллекции поддерживал с ним связь, столь же выгодную, сколь и приятную.
Да, очевидно, что его родственнику глубоко безразлично дело улучшения общественного вкуса. Но, — осведомился Кавалер, — разве тебе не приятно думать, что в будущем доступ к твоим коллекциям будет открыт, что они будут по достоинству оценены знатоками, обладающими достаточными знаниями, чтобы понять…
Для меня нет ничего более одиозного, чем рассуждения о будущем, — прервал Уильям.
Значит, для тебя прошлое — это…
Не уверен, что испытываю любовь к прошлому, — снова нетерпеливо оборвал его Уильям. — В любом случае, любовь тут ни при чем.
Коллекционирование как способ мести — Кавалер впервые встречался с подобным. Месть, подкрепленная неограниченными возможностями. Его родственнику, в отличие от него самого, никогда не приходилось задумываться, может ли он себе позволить приобрести понравившуюся вещь, будет ли это хорошим вложением средств. Коллекционирование, как и любое предприятие Уильяма, было путешествием в бесконечность, в загадочные, не подлежащие исчислению или измерению сферы. Извечное счастье коллекционера — составление реестров — не доставляло ему никакого удовольствия. Они способны охватить лишь что-то конечное, мог бы сказать Уильям. Что за интерес знать, что ему принадлежит сорок лаковых шкатулок, выполненных в технике маки-э, тринадцать статуй святого Антония Падуйского и мейсенский обеденный сервиз на триста шестьдесят три персоны? А также все шесть тысяч сто четыре тома великолепной библиотеки Эдуарда Гиббона? Уильям приобрел ее, узнав о смерти великого историка в Лозанне, но так и не послал за нею — он презирал его «Упадок и разрушение». Уильям не только не знал в точности, чем владеет, но иногда приобретал вещи затем, чтобы их не было, чтобы сделать их недоступными для других, а возможно, и для самого себя.
В некоторых случаях, — задумчиво пробормотал Уильям, — достаточно самой мысли об обладании.
Но если ты не можешь любоваться, прикасаться к тому, чем владеешь, — сказал Кавалер, — то не можешь ощутить красоту, а ведь именно этого желает каждый, кто любит искусство, — каждый, кто любит, чуть было не сказал он.
Красота! — воскликнул Уильям. — Есть ли на свете человек, более восприимчивый к красоте, чем я?
Вам незачем объяснять мне, какие возвышенные чувства она вызывает! Но есть нечто более высокое.
А именно?..
Нечто мистическое, — холодно ответил Уильям. — Боюсь, вы не поймете.
Со мной ты можешь поделиться, — сказал Кавалер, который наслаждался и этой вздорной беседой, и ясностью своих мыслей.
Может быть, подумал он, в последнее время они так часто бывали спутаны оттого, что я почти не веду бесед, которые требовали бы хоть какого-то напряжения умственных способностей или затрагивали бы ученые темы. Все превратилось в анекдот.
Расскажи же, — попросил он.
Нужно подняться настолько высоко, насколько возможно, — провозгласил Уильям. — Туда. Я достаточно ясно выразился?
Абсолютно ясно. Ты имеешь в виду свою башню.
Да, если угодно, мою башню. Я удалюсь в башню и никогда больше не сойду вниз.
И скроешься таким образом от мира, который дурно обошелся с тобой и на который ты обижен. Но ведь ты сам окажешься в заточении.
Как монах, ищущий…
Но ты, разумеется, не хочешь сказать, что живешь здесь монахом, — засмеявшись, перебил Кавалер.
Я стану монахом! Но, очевидно, вы не понимаете. Вся эта роскошь, — Уильям махнул изящной рукой в направлении дамасских штор и мебели в стиле рококо, — такое же орудие духа, как хлыст, который монах вешает на стену своей кельи и снимает каждый вечер, чтобы очистить душу!
* * *
Окружить себя изобилием чарующих, одухотворяющих предметов, чтобы обеспечить чувствам постоянную занятость и непрерывно развивать воображение, — это Кавалер хорошо понимал. Не мог понять он другого — коллекционерской страсти, отданной в залог чему-то, что выше искусства, прекраснее красоты, тому, чему и искусство, и красота служат лишь единственно возможным инструментом. Кавалер искал блаженства — но не экстаза. Никогда, при всех своих размышлениях о счастье, не стремился он подойти к той пропасти, что отделяет счастливую жизнь от жизни экстатической. Экстаз не только, как мог бы сказать Кавалер, требует от жизни неизмеримо много, но неизбежно оборачивается жестокостью.