В голове мелькнула мысль: «Ты столько лет безумно желал Афифе, а теперь она лежит у тебя на груди...»
В темноте я совершенно не видел ее лица, да и вообще ничего не видел. Только в памяти проносились картинки прошлого: полупрозрачный профиль у окна, освещенный солнечным светом, тень от вуали на ее щеке, когда мы встречались на улице, лик, словно источающий собственный свет в полумраке. Я не в силах был контролировать развитие событий. С каждой секундой она льнула ко мне все больше, устраивалась у меня на коленях, прижималась грудью к моей груди.
Теперь никакая сила, никакая мысль или преграда не смогла бы разделить нас. Она вверила себя моей воле, не произнеся ни единого слова. Лишь в последнее мгновение я почувствовал, что она инстинктивно, совсем слабо пытается сопротивляться. Вот и все...
Даже придя в себя, я не мог совладать с растерянностью. Иначе я не оставил бы ее одну на чердаке.
Афифе больше не хотела меня видеть, она плакала и, закрывая лицо руками, умоляла:
— Уходите, прошу вас!
Вместе с тем через некоторое время я обнаружил ее в нижней столовой, в компании всех своих домочадцев, покинувших подвал. Страх уступил место радости и веселью, но все по-прежнему были взволнованы. Никто не собирался ложиться спать, даже младшие дети.
Тяжесть в желудке и суета окончательно разбудили моего старшего брата, которому удалось неплохо вздремнуть в подвале. Он требовал кофе, так как после ужина не имел возможности его выпить, и по-военному четко объяснял домочадцам, что потенциальная опасность подобных налетов основывается на теории вероятности.
Никто не обращал внимания на Афифе, не видел, как она подавлена. Только мама заметила, что лицо женщины после тщательного умывания покрылось красными пятнами, а волосы блестят.
Глядя прямо перед собой, Афифе вполголоса что-то рассказывала.
— Ах, деточка, значит, ты плакала от страха! — воскликнула мать, поглаживая Афифе по голове, и попыталась притянуть ее к себе, чтобы расцеловать. Женщина отстранилась, при этом теперь ее протест был гораздо активнее, чем до этого наверху. Но через некоторое время она медленно опустила голову на колени матери и затихла.
К брату с каждой минутой возвращалось веселое расположение духа. Он начал рассказывать о битве при Чанаккале, поэтому на маму и Афифе никто не обращал внимания.
Я сидел у окна, поигрывая кистями тяжелых занавесок из хереке
[63]
, и старался привести мысли в порядок. Сначала я попытался при помощи циничных заумных суждений прогнать неловкость, воцарившуюся в моей душе. Я говорил себе: «Многие годы мы страстно желали этого. Незачем видеть в произошедшем трагедию, ведь я не безмозглый школьник. В конце концов, Афифе свободная женщина. Она никому ничего не должна. Эта неожиданность, возможно, или нет, даже совершенно точно, изменит ее жизнь к лучшему. Может быть, ее консервативные суждения и чувства слегка пострадали. Но она привыкнет и даже станет относиться к своей любви спокойнее, с чувством глубокого удовлетворения. И потом, не стоит забывать, что в эту ночь мы достигли одной из вершин нашего чувства, познали блаженство, обладая друг другом. Но высшее наслаждение казалось таковым только из-за его недосягаемости. Теперь мы на собственном опыте убедились, что в нем нет ничего исключительного. Мы добились желаемого, но не вознеслись на седьмое небо от счастья. Добродетель преподнесла урок не только ей, но и мне, наставляя нас обоих на путь истинный».
Неплохое открытие. Но, увы, эта ночь не оправдала надежд, так как не успокоила ни разум, ни душу. Годами я вращался в обществе политиков, карьеристов всех сортов, аферистов, богачей, наживших состояние благодаря войне, женщин высшего общества, потерявших свой мистический лоск, кокоток. В результате я создал собственную поверхностную философию, но сейчас мои доктрины трещали по швам. В школьных хрестоматиях написано, что к провинившимся детям взывает совесть, которая шепчет им на ухо: «Ты поступил дурно, ты поступил дурно!» В тот момент она взывала и ко мне...
Между тем волнение в гостиной улеглось, но никто пока не хотел спать. Брат расположился под керосинкой, которая уже начала коптить, и продолжил рассказывать истории о войне собравшимся вокруг женщинам и детям. Я по-прежнему сидел у окна, жевал потухшую сигарету и делал вид, что заинтересован происходящим снаружи. На самом деле я не отрывал глаз от них. То есть от матери и Афифе.
Каким-то образом мама почувствовала боль Афифе. Она то и дело склонялась над женщиной, гладила ее волосы, лоб и подбородок, говорила о чем-то, напоминая старшую сестру бедняжки. Наверное, подбирала слова утешения. Афифе выглядела куда менее напряженной, чем раньше. Она то и дело клала голову на плечо или на колени матери.
Вдруг я услышал, как с ее губ слетели слова «постоянство натуры». Скорее всего, воображение подшутило надо мной. «Постоянство» — может быть, но «натура»? Не существовало даже одного шанса на миллиард, что это слово ей знакомо, что она объединит его со словом «постоянство», воспроизведя таким образом любимое выражение Селим-бея.
Грезы наяву могли стать предвестниками приступа, поэтому я поднес руку к виску, а затем пощупал пульс.
Я использовал логику и рассуждения, чтобы сгладить свою вину, — вот в чем крылась ошибка. Никакая логика не способна убедить меня, что в эту ночь я не сделал ничего плохого, ей не под силу побороть отвращение, которое я испытывал к себе и произошедшему.
Несомненно, убожество сцены и декораций сыграло свою роль. Я овладел дочерью Склаваки на ветхом чердаке, сотрясающемся под грохот падающих снарядов, среди пыли и паутины, которая сыпалась с потолка. Если бы это произошло в другом помещении, более соответствующем духу наших фантазий и бессмысленных страхов, случившееся не казалось бы мне таким постыдным.
Мне следовало усилием мысли отделить событие от декораций, вспомнить былое великолепие Афифе и сохранить воспоминания в некой абстрактной пустоте...
Пусть нам не удалось достичь истинного блаженства, но в мечтах я преобразую воспоминания, добавлю недостающие элементы и, возможно, доберусь до определенных высот. По крайней мере, так я смогу убедить себя, что не напрасно совершил преступление.
Не отрывая глаз я разглядывал лицо Афифе, которое то и дело скрывалось в тени волос и маминых рук, и вспоминал произошедшее во всех деталях.
То, что случилось наверху, можно считать либо совпадением, либо вмешательством высших сил. Ведь мы оба повторно споткнулись об эту перину или ковер. Наши тела соприкоснулись, и этого оказалось достаточно. Горящие запястья дотронулись до моих ладоней, подвижный стан оказался в моих руках. Тогда я не обратил внимания, но теперь вспомнил, как ее голова скользнула по моему подбородку, а волосы упали мне на плечо. Я поцеловал ее в подбородок, во рту остался соленый привкус слез, и вот, наконец, содрогания последних мгновений... А вдруг Афифе все это время была без чувств? Как тогда, во время приступа у гробницы, в первую ночь? От мысли, что я овладел ею против воли, пользуясь ее бессознательным состоянием, у меня волосы встали дыбом.