Он бродил в темноте по комнате и доставал рубашки, галстуки, воротнички, крахмальные манжеты, которые давным-давно за ненадобностью припрятала Хама. К чему было убирать такие превосходные вещи?! Бедная Хама, она была права, он всегда бросал деньги на ветер. Верно, он занимался сейчас постыдным делом, но ведь его никто не видит. Чтобы согреться, он похлопал себя по бокам и груди. «Господи, ну и брюхо же я отрастил! — пробормотал он себе под нос. — И груди, как у женщины». Дотронулся рукой до паха. Его охватило желание. «Завести роман. Напоследок». Он снова залез в постель и накрылся одеялом. Съел еще кусок хлеба с изюмом. Ухаживая за женщинами, Абрам понял, что в конечном итоге мужчина всегда настоит на своем. Если мужчина решил завести роман, женщина подвернется всегда. Магнетизм своего рода.
Вскоре он уснул и утром проснулся бодрым и выспавшимся. Вымывшись холодной водой в кухне над раковиной, он сложил собранную ночью одежду в чемодан и отправился к знакомому портному. Снег лежал грязный и липкий. Дворники сгребали его кирками и лопатами. По земле прыгали, клюя хлебные крошки, птицы. Абраму вспомнилась вдруг фраза из молитвенника: «Всевышний видит все, от огромного слона до яиц вши».
Портной хворал. За последние два года, с тех пор как они виделись в последний раз, он превратился в глубокого старика. Шамкает беззубым ртом, на дряблой шее болтается сантиметр, на скрюченном среднем пальце наперсток. Когда Абрам вошел, он разрезал холстину громадными ножницами. Его желтые глаза смотрели на Абрама с сомнением.
— Не сегодня, — пробурчал он, когда Абрам изложил ему свою надобность.
— Убийца! Ты меня погубишь! Мне ж сегодня вечером на бал идти.
Выйдя от портного, Абрам отправился на поиски сапожника. На лакированные штиблеты надо было поставить набойки. В подворотне Абраму попалась на глаза вывеска с изображенным на ней сапогом. Сапожная мастерская находилась во дворе, в подвале. По грязным ступенькам Абрам спустился в темный коридор и на ощупь двинулся вперед, налетая на коробки и ящики. Толкнув дверь, он очутился в комнатке с неровным потолком и закопченным и пыльным окном. На заваленной каким-то тряпьем койке в испачканных экскрементами пеленках лежал ребенок. Перед ржавой плитой стояла на коленях, разжигая огонь, женщина в грязной юбке. За столом сидел маленький человечек с бледным, почти прозрачным лицом и с бесцветными, водянистыми глазами, выглядывавшими из-под ввалившихся щек. Кусачками он отдирал подошву от ботинка, обнажив кожу, утыканную гвоздями и напоминавшую ощерившийся рот.
Абрам опустился на стул. Запах в комнате стоял затхлый. Из печи валил едкий дым. Скулил ребенок. Мать поднялась с колен, подошла к койке и сунула ребенку обвисшую, дряблую грудь. В углу, за паутиной и кучей мусора, стоял книжный шкаф с религиозными книгами. Абрам снял с полки Пятикнижие — переплет отваливался, страницы были изъедены червем. Он открыл книгу наугад и стал читать:
«…и Господь обещал тебе ныне, что ты будешь собственным Его народом, как Он говорил тебе, если ты будешь хранить все заповеди Его, и что Он поставит тебя выше всех народов, которых Он сотворил, в чести, славе и великолепии, и что ты будешь святым народом у Господа Бога твоего, как Он говорил»
[18]
.
Глава четвертая
1
Билеты, которые Абрам принес Адасе и Асе-Гешлу, вызвали в доме переполох. Адасе пойти на бал очень хотелось. Уже много лет она никуда не ходила. Когда она жила с Асой-Гешлом в грехе, их, естественно, никуда не приглашали. Потом были беременность, роды, болел ребенок. Аса-Гешл мало кого звал домой, да и сам почти никогда не принимал приглашений. Но сколько можно сторониться людей? Она была еще хороша собой, и сидеть, точно какая-нибудь старуха, греясь у печки, было преступлением. Аса-Гешл признавал ее правоту, сам же терпеть не мог балов, вечеринок, юбилеев.
На этот раз, однако, он решил с Адасой не спорить, приобрел пару лакированных штиблет, крахмальную сорочку и галстук-бабочку. Адаса купила себе вечернее платье. Кончилось очередной ссорой — приготовления к балу обошлись в немалую сумму, ведь помимо туалетов пришлось потратиться на парикмахера и на маникюршу. У Маши тоже был билет на бал, и двоюродные сестры собирались вместе: стирали, гладили, штопали. Телефон в доме Адасы звонил, не замолкая ни на минуту. Чего только Маша не приносила: и кораллы, и браслеты, и серьги, и бусы из фальшивого жемчуга. Аса-Гешл не без раздражения наблюдал за тем, как суетность, что дремлет в каждой женщине, берет над Адасой верх. Вдобавок она так волновалась, что у нее все валилось из рук. Она ругала ребенка, порой даже грубыми словами, а когда Аса-Гешл ей выговаривал, принималась плакать.
— Что ты от меня хочешь? — жаловалась она. — И без того никакой жизни нет.
Напряжение, возникшее в семье, сказывалось и на Асе-Гешле. Он перестал готовиться к урокам, мучился бессонницей. В день бала Адаса проснулась с температурой, однако, несмотря на уговоры Асы-Гешла ни на какой бал не ходить, заявила, что дома не останется даже под страхом смерти. Она приняла несколько таблеток аспирина, и температура упала. В девять вечера дверь в спальню распахнулась, и на пороге появились Адаса и Маша. Аса-Гешл не верил своим глазам. Перед ним, точно сошедшие со страниц модного журнала, стояли две красотки, одна блондинка, другая брюнетка. Впрочем, когда он подошел к зеркалу, он и себя самого узнал лишь с большим трудом: аккуратно пострижен, чисто выбрит. Вечерний костюм сидел на нем превосходно. Поляки, которые в тот вечер спускались вместе с ними в лифте, смотрели на этих разодетых евреев, разинув рты. Надо же, думали они, вечно жалуются, что хлеба не на что купить, а сами по балам разъезжают.
Дрожки удалось остановить далеко не сразу; Адаса была в легком плаще, и Аса-Гешл не меньше четверти часа метался по улице в поисках свободного экипажа. Пока он бегал, Адаса продрогла и стала кашлять. Желание ехать на бал и всем продемонстрировать, как она хороша собой, несколько поубавилось. Она ослабела, сникла, и теперь ей хотелось только одного: поскорей вернуться домой и лечь в постель. В дрожки садились молча.
Маша же, выпив перед уходом коньяку, пребывала в нетерпении.
— Что притихли? — с вызовом сказала она. — Не на похороны ведь едем.
Дрожки остановились. Перед зданием, где должен был состояться бал, собралась толпа. Такой ажиотаж Аса-Гешл видел впервые в жизни. Билетов продали столько, что зал не мог вместить всех приглашенных. Женщины визжали, мужчины переругивались. Кто-то попытался открыть двери силой. Пришлось вызывать полицию. «Нет от этих евреев спасу!» — истошно кричала какая-то девица.
Неожиданно толпа подалась вперед и потащила Адасу за собой. Она почувствовала, как треснуло платье, и ее охватила паника: а вдруг его сорвут и она останется голой?! Гардеробщицы не успевали обслуживать гостей; сотни пальто, плащей, шляп, зонтиков, сапог, галош и свертков летели им в лицо. Не было времени проверять билеты, не хватало вешалок. Адаса схватила Асу-Гешла за локоть, но толпа, отделив ее и от мужа, и от двоюродной сестры, понесла в зал. Уже играл оркестр, на танцплощадке яблоку негде было упасть, и пары, вместо того чтобы танцевать, стояли на месте, покачиваясь под музыку. Пели трубы, гудели барабаны. Было душно, раздавались визг, хихиканье, хохот, пахло духами и потом, глаза рябило от разноцветных нарядов. Какой-то мужчина в меховой шапке раввина выплясывал с женщиной, у которой маска съехала на нос. На сцене, заслоняя музыкантов, стоял великан в шлеме и в кольчуге — тот самый силач, что был упомянут в объявлении. Адасе хотелось убежать, ее толкали со всех сторон. Какой-то тощий юнец, горбоносый, с хищным лицом, обнял ее: