И напоследок протягивали руку за взяткой.
Семья Мускат, как и многие другие еврейские семьи в городе, разделилась на два лагеря — на тех, кто поддерживает русских, и тех, кто возлагает надежды на немцев. Перл, старшая дочь Мешулама, во всеуслышание заявила, что от немцев ничего хорошего ждать не приходится. В семье поговаривали, что у нее в петербургском банке «Империал» лежат пятьдесят тысяч рублей. Царица Эстер заверила родственников, что при немцах «будет порядок». Фишл спешно распродавал свой товар — подсолнечное масло, мыло, требуху, свечи, селедку и даже мешки с гусиным пером, доставшиеся ему по дешевке на Генсье. Его двор на Гнойной заставлен был бочками, коробками и мешками. Он уже наводил справки, можно ли иметь с немцами дело, берут ли они взятки и правда ли, что они понимают идиш.
«Мне-то какая разница, — говорил он, пожимая плечами. — Эти гои или другие?»
Натан Мускат симпатизировал немцам еще с тех пор, как они с Салтчей останавливались в Берлине по дороге в Мариенбад. Он кое-как изъяснялся по-немецки и мог даже написать адрес готическим шрифтом. В его книжном шкафу стояла Библия в немецком переводе Мендельсона. И теперь он целыми днями сидел у себя на балконе в цветастом атласном халате, шелковой ермолке и плюшевых шлепанцах и с удовольствием наблюдал за тем, как русские покидают город. К нему явился Пиня поговорить о политике и предсказал, что, когда немцы войдут в Москву, японцы объявят войну России, захватят Сибирь и русский медведь будет разорван на части.
«Поверь мне, Натан, — говорил он с лучезарной улыбкой, — самое время читать по ним кадиш».
Нюня только что сыграл свадьбу с Броней Грицхендлер и большую часть времени проводил теперь в антикварной и книжной лавке своей жены на Свентокшиской. Немцев он ждал с нетерпением, ведь с их приходом он сможет щеголять в европейском платье. У него в шкафу уже висели недавно купленный костюм западного покроя и шляпа — «то, что надо». От его окладистой бороды осталась лишь маленькая бородка клинышком. В Бронин магазин приходили студенты и преподаватели, они интересовались немецкими авторами, словарями, грамматикой. Нюня испытывал огромное удовольствие от того, что у него молодая жена, что у нее не парик, а собственные волосы, что время он проводит среди книг, карт, глобусов, картин и скульптур, что имеет возможность беседовать с посетителями о Клопштоке, Гете, Шиллере и Гейне. С тех пор как германские войска перешли в наступление, в Варшаве возникла атмосфера западноевропейского города.
«Ну, Броня, любовь моя, — заметил Нюня, — скоро мы, не переходя границы, окажемся за рубежом».
Абрам с каждым днем становился все веселее. Верно, жильцы не платили аренду. Хама целыми днями чистила на кухне картошку. Белла теперь жила с ними. Его внук, маленький Мешулам, болел корью. Авигдор, его зять, работу потерял и с утра до ночи только и делал, что сворачивал папиросы да читал газеты на идише. Но самого Абрама дома не бывало. Ниночка сделала аборт, и теперь в ее квартире на Огродовой каждый вечер собирались писатели, актеры, музыканты, другие представители городской интеллигенции. Ниночка зажигала две высокие свечи, садилась на ковер, сложив под себя по-восточному ноги, читала стихи и пела песни.
Накануне вступления немцев в город Абрам провел вечер в семье. Стефа привела своего жениха, студента-медика. Были и другие гости: Маша, ставшая теперь, после отъезда Леи в Америку, сиротой, и Доша, младшая дочка Пини. Девушки танцевали, смеялись и перешептывались. Хама подавала чай, картофельную запеканку и вишневку. Ребенок не желал ложиться спать, и Авигдор принес его в гостиную. Чтобы развеселить маленького Мешулама, Абрам вставал на четвереньки, лаял собакой, мяукал кошкой, выл волком, вытворял такое, что со смеху покатывалась даже вечно недовольная жизнью Хама. Она трясла головой в парике и, сморкаясь, прикрывала покрасневший нос носовым платком.
— Чего это ты так развеселился?
— Пессимистка! Чего волноваться? Мы все умрем — даже самые богатые миллионеры. И будем гнить — вместе с королями и императорами.
Абрам отправился спать в два часа ночи, а еще до рассвета его разбудил грохот. За первым взрывом последовали еще два. Русские взорвали все три моста через Вислу. Выбитые взрывной волной стекла посыпались на землю. Залаяли собаки. Заголосили дети. Абрам сел в постели и первым делом подумал, что скоро можно будет поехать в Лодзь и увидеть Иду. Кто знает, может, она совсем про него забыла? Нашла себе кого-то другого? Он снова заснул, но как-то тревожно, со снами. Борода у него поседела, но кровь в венах текла еще молодая. И желания преследовали его тоже молодые. Молодые и необузданные. Сначала ему снилось, как он целует Адасу, потом — собственную дочь Стефу.
Утром его разбудил телефонный звонок. Звонил Нюня. Он заикался.
— Абрам, м-м-мазлтов! Н-н-немцы в городе! М-м-мы теперь в П-п-пруссии!
— Ура! Viva! Potztausend! — закричал Абрам. — Ты где, дурачина? Пойдем поприветствуем гуннов!
И он забегал по квартире, шлепая по полу голыми пятками. Проснулись Хама и дочери, заверещал ребенок. Абрам надел белый летний костюм, соломенную шляпу, рубашку со спортивным воротом и, схватив трость с ручкой из оленьего рога, сбежал, что-то напевая, вниз по лестнице. На улице он вскочил в дрожки и назвал кучеру адрес Нюни. От Нюни он, Нюня и Броня поехали на Сенаторскую. Ярко светило солнце; с Вислы дул легкий ветерок. Дворники поливали тротуары и дворы из резиновых шлангов. По улицам спешили молодые женщины и девушки с букетами цветов. Балконы были забиты людьми, на улицах яблоку негде было упасть. На Сенаторской Абрам увидел германские войска. Офицеры в зубчатых касках, с шашками на боку, в сапогах со шпорами важно восседали в седле. Невозможно было представить, что они только что с поля боя. Вслед за офицерами широкими рядами шли солдаты, в основном мужчины средних лет, широкоплечие, с брюшком, в очках, с фарфоровыми трубками в зубах. Они мерно отбивали шаг по булыжной мостовой и что-то пели гортанными голосами. От этого невнятного блеянья по растянувшейся вдоль улицы толпе пробежал смешок. Победителей приветствовали громкими криками:
— Guten Morgen! Guten Morgen!
— Gut’ mo’en! Gut’ mo’en! — отзывались солдаты. — Где тут дорога на Санкт-Петербург?
— Вот возьмите! — И Абрам протянул солдату сигару.
— Danke schön. А вы берите папиросу. — И солдат протянул Абраму папиросу, без мундштука, с тонкой золотой каемкой.
А войска шли и шли, тянулись бесконечной вереницей. Над крышами кружили стаи голубей, их цвет менялся от огненно-золотого до свинцово-черного. На окнах играли солнечные блики. Над замком уже развевались черно-бело-красные флаги. Повозки со специальной полицией ехали в сторону городской ратуши; полицейские были в синих накидках, многие в темных очках. С Праги раздавалась стрельба — русские, по всей видимости, еще оказывали сопротивление — отстреливались из окопов на другом берегу Вислы. Желтолицые дезертиры в лохмотьях показались в дверях еврейских домов. То тут, то там германский патруль хватал русского солдата и либо вел его в тюрьму, либо расстреливал на месте, и труп оставался лежать в луже крови. Несколькими часами позже на стенах домов и на заборах появились объявления на немецком и польском языках. Вокруг них стали собираться горожане. Крупным почерком значилось: «Streng verboten» — «Строго запрещается». Вечером Абрам отправился на Венский вокзал узнать, пустили ли поезд в Лодзь. На Маршалковской царило оживление. Проезжала кавалерия. Играл оркестр. В ресторанах и барах уже выпивали и ухаживали за женщинами германские солдаты. С Хмельной и Злотой на Маршалковскую устремились десятки проституток: лица напудрены, глаза подведены, на щеках румяна. Эхо разносило пьяные выкрики и громкие голоса. Венский вокзал был закрыт и оцеплен. Абрам попытался было что-то сказать немецкому солдату, но швабец, высокий малый с лошадиным лицом и глазами навыкате, грубо его оттолкнул, отчего Абрам чуть не свалился в канаву.