— Да-да! Марфа погибать будет, я сама ее лук подниму, за нее против чужой девка вставать буду!
Матвей вскинул густые брови, морщины на лбу сжали розово-синий шрам от татарской стрелы, делая вид, что крайне удивлен, легонько присвистнул:
— Вона-а как? Кайся, раб божий Митяй, на кого глаз положил без ведома атамана?
Молодой казак смутился, щипнул себя за бородку, потом в ответ с долей вызова отбалагурился:
— Аль я хуже людей, чтобы везде в кабаках ерошку
[23]
стоя пить? Ведомо вам, что у Томилки Адамова дочь в девицах ходит, Маняшей кличут. Да мы только три раза у реки встретились, я помог ей воду в ведра зачерпнуть, где поглубже и почище. И мала она годами.
— Мала — не стара! Этот недостаток быстро восполняется! Ай да Митяй! Коль сладится у вас полюбовное дело, сам сватом к Томилке в дом пойду… Хотя покудова у нас никаких домов и близко не строится. Вот придем на Иргиз, обживемся… Ухаживай за Маняшей ласково, чужих ухажеров ненадежных гони прочь. Пущай видит девица в тебе крепкую опору.
Митяй не мог понять, пошучивает над ним атаман или вправду дает добрый совет. Повинился:
— Не умею я за девицами ухаживать. Вот Федотка, тот как репей — коль прицепится к девке аль к молодухе какой — всей ватагой не отодрать. Покудова в Москве были, так он всю зиму к молодой стрельчихе на посад бегал, отъелся у нее на пирогах, сами видели, что боров перед закланием! Так та вдовица едва в струг за ним не прыгнула, когда съезжали мы с воеводой по Москве-реке.
Матвей Мещеряк наклонился к казаку, подбадривая, похлопал по плечу, шутя утешил:
— Не тужи, Митяй! Научишься девкам головы кружить, придет и твой черед петухом по земле крылом бороздить, поверь! Знай одно — казак ни в каком деле не должен робеть. Хоть в иную пору и без штанов, зато в позументах,
[24]
не так ли?
За шутливым разговором время пролетело незаметно, взошло солнце, но над Волгой еще несколько часов держался утренний туман, а когда легким ветром его унесло в чащобы близких Жигулевских гор, к казачьему стану, обойдя крутой обрыв горы Лбище, пологой лощиной спустился Ортюха Болдырев, а с ним, кроме его десяти казаков, толпа разношерстно одетых людей. И оружие у них было довольно разнообразное, как впрочем и у предыдущих ватаг. Однако, как на прикидку успел отметить Матвей Мещеряк, не менее чем у десятерых в руках были пищали. Ортюха остановился около костра, указал рукой себе за спину:
— Вот, атаман Матвей, собрали всех, кто в Лбищенском городище проживал в данное время. Весьма напуганы появлением воеводы, так что даже рыбу ловят поутру, туманом накрывшись. И на Русь идти к своим домам боятся, и за Волгу не отваживаются, как бы ногайцы в неволю не уволокли.
Впереди толпы ватажников стоял крупный мужик с пищалью. Он снял с облысевшей головы просторную, с левой стороны подпаленную у костра суконную шапку, поклонился степенно головой, словно сдерживая себя, и, немного шепелявя, сказал:
— Принимай, атаман, и нас в свое вольной воинство. Видит бог, теперь и в здешних, прежде свободных краях, не будет житья беглому мужику. Подаваться нам некуда, кроме как дальше от Москвы.
Матвей ответил на поклон, участливо глядя на щербатого мужика, лицо которого было изрыто странными жуткими на вид ранами. Но судя по осанке, спокойному взгляду и манере уверенно держать себя перед незнакомыми ратными людьми, Матвей почему-то сразу догадался, что перед ним не простой пахарь и даже не бывший некогда стрельцом, а человек более знатного рода-племени, привыкший повелевать и непременно знающий ратную науку. Но лицо изуродовано не сабельными шрамами, а словно незнакомец в жуткой схватке выдирался из-под медведя, который драл его когтями нещадно… Матвей невольно передернул плечами, подумал: «Черти что ли пахали на его лице, да забыли забороновать! Надо же так искалечить бедолагу, но кто?»
Спросил негромко:
— Как зовут тебя, вожак?
Главарь беглых кашлянул в тяжелый кулак, ответил, малость задержав слова, словно что-то вспоминая из далекого прошлого:
— Случилось так, что родитель при крещении нарек меня Романом, а люди добрые в миру прозвали Митрохой Клыком.
— Странное прозвище. Неужто из-за того, что… — и не договорил, опасаясь словом обидеть человека, с которым, быть может, в скором времени придется сражаться бок о бок с набеглыми степняками.
— Да, атаман. Из-за того, что собаки оставили следы клыков на моем лице.
— О, господи, — выдохнула за спиной Матвея Марфа.
Митроха поднял на девицу взгляд строгих серо-голубых глаз, будто удивляясь, а что здесь делает среди казаков женщина. Ничего не произнес, перевел взгляд на атамана.
— Где же беда с тобой приключилась? — поинтересовался было Матвей, но потом сам себя остановил, решил, что, быть может, Митрохе не совсем желательно говорить о своем прошлом в таком многолюдстве. — Ну, об этом после. Ортюха, разведи новых друзей по котлам. Надобно накормить всех, а потом будем думать, что и как делать. Идем, Митроха, к моему котлу, а то у Марфуши каша стынет на утреннем ветру.
Когда Марфа и Зульфия собрали миски и ушли к реке мыть их, Митроха Клык сам заговорил о своем прошлом. Они так и остались сидеть на поваленном стволе дерева у костра, поглядывая то на дотлевающие угли, то на волжскую воду, которая наконец-то освободилась от тумана, и далеко вверх по течению стали видны отроги крутого берега, где строилась новая крепость.
— Тому минуло пятнадцать лет альбо чуток больше в месяцах. Родом я из бывших земских, как нас величали, ярославских князей, довожусь внуком князю Василию Семеновичу, прозвищем Губка. В ту памятную страшную зиму, когда бесноватый царь Иван Васильевич учинил со своими опричниками погромный поход из Москвы на Тверь, Великий Новгород и на Псков, мы в своей вотчине, в селе близ Медыни проживали в княжеской усадьбе, не ведая, что страшная беда вздымается огромным пожарищем и за нашей спиной, потому как никто из нас не находился в какой-нибудь опале от царя и не был даже в его тайных врагах… Близ полуночи рокового дня на окраине села послышались крики, собачий лай и пальба из пищалей. Родитель мой, князь Григорий, по болезни не съехал в войско, стоявшее тогда на ливонском рубеже, призвал меня к себе в горницу и повелел узнать, что за причина пальбы.
— Неужто и в наши края литва пробилась? — заволновался родитель, крикнул слугу Антипку и приказал одеть его в бронь. — Роман, иди и узнай, что случилось? Да слуг вооружи ради отражения разбойников.
Я едва успел надеть сапоги и кафтан, как на подворье усадьбы въехали десятка два людей в черном, с метлами и песьими головами. «Батюшка, это государевы опричники!» — успел закричать я, а наехавшие люди большим топором уже рубили входную дверь, ворвались в дом. Заголосила было прислуга, да тут же и затихла. В окна полыхнуло зарево горевших дворовых построек. Не успев надеть ратное снаряжение, с саблей и пистолем кинулся к лестнице — по ней уже поднималось несколько человек, размахивая окровавленными саблями — побили слуг на первом этаже дома. Первого из опричников я удачно сбил пулей, с другим рубился на саблях недолго и снес полголовы, еще двоих крепко покалечил, с кем-то схватился в кулаки, и мы оба покатились по лестнице вниз, пытаясь добраться пальцами до горла. Наверху закричала матушка, потом две сестрицы. Что-то зло выкрикивая, звенел саблей родитель, а я, придушив своего противника, выбил плечом окно и вывалился в снег на подворье. Едва вскочил на ноги, как в спину мне ударил копьем всадник, который прискакал из села с другими опричниками. Удар пришелся под правую лопатку, я упал в рыхлый снег, думая, что убит до смерти, и потерял сознание. Сколько так пролежал, не знаю, может, только до рассвета, может, ночь и день да еще ночь, только очнулся от дикой боли в лице. Вскинулся на правый бок, а у моей головы, отпрыгнув, щеря клыки, замер зверь. Толком не различил я тогда, волк ли это был, или одичавшая собака, из сапога вынул кинжал и поднялся на колени. Стою, а тело все будто и не мое, будто из бесчувственного дерева вырублено, и только лицо саднит и кровь по нему горячая течет. Не знаю, сколько времени я так смог бы простоять перед зверем, но помню, что происходило это не на подворье усадьбы, а на проселочной дороге в лесу, куда меня кто-то приволок на веревке за ногу. Думаю, что опричники глумились. Здесь меня и нашли крестьяне, которые были несколько дней на порубке лесного сухостоя для дров, тем и спаслись от побития, — Митроха горестно выдохнул всей грудью и с болью в голосе досказал печальную историю: