Уж теперь-то ее никто не догонит.
Тонечка запрокинула голову и рассмеялась — на душе у нее стало так легко, что даже почудилось: вот оттолкнется сейчас от земли и взлетит, устремляясь вслед за подводой…
— Все бы вы летали, барышня, а чай уж не маленькие, — сказала Фрося, выслушав ее рассказ, затем укоризненно покачала головой и улыбнулась. И было не понятно: или она осуждает, или, наоборот, поощряет своей улыбкой.
— Хочу — и летаю, — Тонечка надула капризные губки, — а тебе что, не нравится?
— Да про меня, барышня, дело десятое. Глянется мне, не глянется — кому какая печаль! А вот с вами, барышня, песня иная. Это ж надо удумать — такого сердечного друга заиметь…
— Какого еще друга? — сразу перебила Тонечка.
— А то не знаете! — Фрося снова покачала головой и снова улыбнулась. — Лукавить вы, барышня, еще не научились, все думки у вас на личике прописаны, а в глазах прямо портрет нарисован.
— Какой портрет? — в этот раз Тонечка растерялась.
— Краси-и-вый, — протяжно вздохнула Фрося, представив лицо и ловкую, подбористую фигуру Васи-Коня.
2
Сам же Вася-Конь в это время возлежал, как кум короля, на пуховой перине, на высокой подушке и под теплым атласным одеялом. Смотрел на тщательно выбеленный потолок и хищно шевелил тонкими ноздрями красивого носа, улавливая тягучий, вкуснящий запах, который густо плыл от большой и осадистой печки, где дозревали, покрываясь сладкой хрустящей корочкой, пышные шаньги. Он и проснулся от этого запаха, теперь нежился, потягиваясь, и время от времени глотал слюни, потому что прекрасно знал: таких шанег, какие стряпает развеселая вдова в Усть-Ине, никто не готовит во всей округе. Часы на стене бодро болтали маятником и показывали уже глубокий вечер, сами удивляясь тому, что в этом доме с недавних пор завелись странные порядки: когда добрые люди спать ложатся, а иные и сны уже видят, здесь только просыпаться начинают и стряпню достают из печки.
Да, теперь Вася-Конь и Николай Иванович жили именно по такому распорядку: днем спали, поздно вечером вставали, садились за стол, ели и сразу же уезжали, а возвращались только под утро, промерзшие, голодные, иногда с ног до головы в снегу, словно всю ночь ползали по сугробам. Кузьма, Анна и хозяйка дома, уже приученные Николаем Ивановичем, никаких вопросов не задавали, ни о чем не расспрашивали, а воспринимали все происходящее как должное.
А занимались Николай Иванович и Вася-Конь делом странным, а для постороннего глаза так и вовсе диким: в потемках пробирались к полицейскому управлению либо к дому Гречмана и отслеживали, по часам, когда он на службе задерживается, когда домой приходит и как часто среди ночи, вызванный по телефону, торопится в управление. К концу недели они знали о Гречмане не меньше, чем он сам: когда встает, когда ложится, как на службу добирается.
— И долго мы за ним подглядывать будем? — не удержался и спросил Вася-Конь, которому такая ночная жизнь изрядно поднадоела, хотя и деньги за нее были уплачены Николаем Ивановичем хорошие. — Может, лучше голову свернуть ему разом, да и в прорубь, чтоб следов не осталось?
Николай Иванович выслушал его и недобро, нехорошо как-то усмехнулся, а после, помолчав, спросил:
— На каторгу захотел? Там не сахар, на каторге… Так что выкинь из головы. Я для Гречмана иной сюрприз готовлю.
На этом разговор у них закончился.
А сегодня, проснувшись под вечер в роскошной и теплой постели, Вася-Конь вдруг отчаянно затосковал: ему захотелось в свою укромную избушку, он вспомнил, что уже давно не видел Калину Панкратыча, а главное — ему до дрожи в руках захотелось прямо сейчас же оказаться с Тонечкой и поговорить с ней. О чем говорить — он не знал, но был уверен: слова сами найдутся. Даже глаза закрыл, пытаясь представить ее, увидеть как бы в яви.
И представил, и увидел, и затосковал еще сильнее.
А в памяти звучал ее крик, услышанный там, на берегу, когда она предупредила об опасности. И Васю-Коня с головой захлестывала тоска и нежность…
Полежал еще и начал подниматься. В это время зашел Николай Иванович и, глядя ему прямо в глаза, сказал:
— Василий, сегодня никуда не едем, сегодня здесь остаемся.
— А завтра?
— Завтра будет видно. Вижу, что притомился, погоди, немного осталось. Можно сказать — всего ничего осталось.
На следующий день они с великой опаской съездили на городской почтамт, и там Николай Иванович получил небольшую бандероль, которую тут же в санях торопливо распечатал и радостно прищелкнул языком. Даже негромко что-то стал напевать себе под нос. А когда они приехали в Усть-Иню, он объявил Василию, что тот скоро может быть свободен.
— А с Гречманом-то как? — не удержался и спросил Василий.
— С Гречманом, братец, пока никак. Пока… Ему и без нас теперь так тошнехонько, что не приведи господи…
Николай Иванович точно знал, о чем говорил. И был прав.
Именно в этот момент полицмейстер Ново-Николаевска господин Гречман, находясь в своем служебном кабинете, распечатывал точно такую же бандероль, какую получил Николай Иванович. В бандероли лежала тоненькая брошюрка голубого цвета. И по этому голубому фону — черные буквы: «Вопросы Сибири». Гречман, недоумевая: зачем ему это прислали? — машинально перелистнул несколько страниц и вдруг на одной из них, на грубой, пористой бумаге, увидел свою фамилию. Еще раз быстро перелистнул, нашел начало статьи: «Обыкновенная история. Нравы новониколаевской полиции», захлопнул брошюрку, бросил ее на пол, затем, походив по кабинету, поднял, снова открыл, нашел начало статьи и уже с первых слов, с первых строк ему стало не по себе: спину осыпало гусиными пупырышками; но он пересилил себя и быстро, перескакивая с одного абзаца на другой, начал читать…
«Ново-николаевская эпопея откровенного полицейского грабежа и чудовищного произвола достигла кульминационного пункта… Вся полиция, от главы ее до последнего городового, здесь превратилась в организованную шайку грабителей, рыскающих по городу только затем, чтобы подыскать жертву, чтобы подкараулить ее, придумать и создать повод и затем ободрать ее или изнасиловать…
…Дома терпимости, как места постоянных преступлений, составляют крупную статью доходов полиции. Начать с того, что в Ново-Николаевске существует с ведома полиции 113 таких притонов и из них только 7 официально открытых, крупных. Содержатели этих домов, каковы: Эдельман, Урбах, Левин, Терентьев и др., платят полиции до 300 руб. в месяц, причем связаны обязательством не отпускать девиц ни в какие трактирные номера, кроме самого фешенебельного трактира Индорина, содержимого в компании с полицмейстером Гречманом. Мелкие же притоны обложены побором от 5 до 10 руб. в месяц. Затем следуют многочисленные кабаки разных наименований и разрядов, уже по одной своей многочисленности составляющие крупнейшую статью полицейских доходов…
…Все мелочные лавки обложены пятирублевым ежемесячным взносом в доход полиции, причем им предоставлено торговать пивом и водкой…