Отмена реальности начинается с отмены памяти: обобществление земли и миллионы убитых или сосланных кулаков; голод, организованный Сталиным на Украине; чистки тридцатых годов и новые миллионы убитых или сосланных по совершенно надуманным поводам – всего этого никогда не было. И что же получается в итоге? Мальчик или девочка, которым в 1937 году было десять лет, прекрасно знают, что однажды ночью пришли какие-то люди, увели их отца, и он не вернулся. Но мальчик или девочка знают в то же время, что говорить об этом не надо, что быть сыном врага народа опасно и лучше делать вид, будто ничего такого не было вовсе. И вот весь народ делает вид, будто ничего такого не было вовсе, и учит историю по «Краткому курсу», который товарищ Сталин дал себе труд написать лично.
А ведь Солженицын предупреждал: как только мы начнем говорить правду, все рухнет. Но Горбачев об этом, разумеется, не думал. Когда он говорил речь по случаю семидесятой годовщины Октябрьской революции, обращаясь к вождям мирового коммунизма – Хонеккеру, Ярузельскому, Кастро, Чаушеску, Даниэлю Ортеге (все они, кроме Кастро, были обречены потерять власть в ближайшие годы, и в немалой степени из-за этой речи), и произнес слово «гласность», провозгласив намерение ликвидировать «белые пятна истории», то считал это лишь мелкой, незначительной уступкой. В этой речи упоминалось о «сотнях тысяч» жертв сталинизма, тогда как в реальности их были десятки миллионов, но какая разница? Главное – дан зеленый свет, ящик Пандоры открылся.
Начиная с 1988 года все, к чему имела доступ лишь интеллектуальная элита – в виде самиздата или зарубежных изданий, тайно ввезенных в страну, – стало достоянием общественности, и русских людей охватила читательская лихорадка. Каждую неделю появлялась новая книга из тех, что были запрещены. Огромные тиражи расходились моментально. Люди с раннего утра занимали очереди в книжные киоски и потом, как безумные – в метро, в автобусе и даже на ходу, – читали то, что им с таким трудом удалось купить. Целую неделю вся Москва читала «Доктора Живаго» и говорила только об этом, на следующей неделе все переключились на «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана, а еще через неделю наступала очередь «1984» Оруэлла или книг английского первопроходца Роберта Конквеста, с шестидесятых годов занимавшегося историей коллективизации и сталинских чисток, за что он был заклеймен как агент ЦРУ той частью западных интеллектуалов, которые боялись потерять расположение левых в своих странах. Группа диссидентов основала при поддержке Сахарова ассоциацию «Мемориал», которая, как и «Яд ва-Шем» в Иерусалиме, намеревалась осуществить мечту, высказанную Ахматовой в ее «Реквиеме»: «Я хотела бы всех поименно назвать». Речь шла о том, чтобы назвать имена репрессированных, которые были не просто убиты, но стерты из памяти общества. Поначалу «Мемориал» не решался употреблять слово «миллионы», но потом этот шаг был сделан, и все стало выглядеть так, словно об этом знали всегда и лишь ждали, когда будет позволено сказать все вслух. Сравнение Гитлера со Сталиным стало общим местом. Одно лишь упоминание о теории 5 %, сформулированной Отцом народов (если хотя бы 5 % арестованных окажутся виновными, это уже хорошо, – говорил он), гарантировало успех в любой дискуссии. То же можно сказать и о знаменитой фразе, сказанной сталинским комиссаром юстиции Крыленко: «Казнить надо не только виновных, казнь невинных производит гораздо большее впечатление». Главный советник Горбачева Александр Яковлев в одном из своих выступлений напомнил, что первым из политиков, употребившим слова «концентрационный лагерь», был Ленин. Яковлев выступал по случаю двухсотлетия Французской революции, то есть меньше чем через два года после революции горбачевской, провозгласившей гласность, и это обстоятельство дает возможность оценить пройденный путь и скорость, с какой он был пройден. Тот же Яковлев в том же году объяснял с телеэкрана, что постановление о реабилитации всех, кто был репрессирован начиная с 1917 года, – это не акт снисхождения или помилования, а способ выразить свое раскаяние: «Речь идет не о том, чтобы простить их, а о том, чтобы они простили нас. Цель этого постановления – реабилитировать нас, тех, кто, промолчав или отвернувшись, превратил себя в соучастника этих преступлений». То, что страной в течение семидесяти лет управляла шайка преступников, стало неоспоримой истиной.
Освобождение истории из плена спровоцировало крушение коммунистических режимов Восточной Европы. В тот день, когда было признано существование секретных протоколов к пакту Молотова-Риббентропа, закрепивших тайный сговор нацистской Германии и СССР о передаче последнему балтийских стран, эти страны получили неопровержимый аргумент в пользу требования собственной независимости. Теперь достаточно было сказать: «Советская оккупация была незаконной в 1939 году такой же остается и сегодня, пятьдесят лет спустя. Уходите». В былые времена Советский Союз ответил бы на доводы такого рода вводом своих войск, но эти времена миновали, а год 1989-й считается в Европе чудотворным. То, за что польской Солидарности пришлось бороться десять лет, венгры получили за какие-то десять месяцев, восточные немцы – за десять недель, а чехи – за десять дней. И никакого насилия нигде, кроме Румынии: бархатные революции в атмосфере всеобщего ликования привели к власти духовных лидеров вроде Вацлава Гавела. Люди на улицах обнимались. Газетные аналитики всерьез обсуждали тезис о «конце истории», высказанный университетским профессором из США. Вся мелкобуржуазная Западная Европа, к которой принадлежу и я, устремилась праздновать Новый год в Берлин и Прагу.
Однако в Париже нашлись-таки два человека, кто не разделял всеобщей эйфории: моя мать и Лимонов. Мать радовалась развалу советского блока по двум причинам: во-первых, она его предсказала, а кроме того, она была дитя белой эмиграции, и советский режим был ей враждебен. Но она категорически не соглашалась с тем, что благодарить за это следует Горбачева. По ее мнению (и я с ней согласен, хотя именно чувство благодарности и делает его фигуру столь обаятельной), все произошло помимо его воли. На самом деле он никого не освобождал, а просто дал поймать себя на слове и пошел на поводу у событий, по мере сил стараясь затормозить процесс, так неосторожно запущенный им же самим. Он оказался одновременно волшебником-недоучкой, демагогом и деревенским пентюхом, который вдобавок ко всему – а в глазах моей матери это самый большой грех – чудовищно изъяснялся по-русски.
Со всем сказанным Эдуард был согласен. Популярность Горби, как его уже начали называть те, кто называл Миттерана Тонтоном
[34]
, раздражала его с самого начала: глава Советского Союза существует вовсе не для того, чтобы нравиться Западу и, в частности, этим вонючкам-журналистам, а для того, чтобы держать их в страхе. Когда кто-нибудь из друзей по наивности говорил ему: «Какой потрясающий тип, должно быть, тебе приятно», он воспринимал это так, как правоверный католик воспринял бы восшествие на папский престол епископа-педофила. Ему не нравилось слово гласность, не нравилось, что власти посыпают голову пеплом, и особенно не нравилось старание Горбачева понравиться Западу, ради которого он готов был сдавать территории, завоеванные ценой жизней двадцати миллионов русских. Ему было противно, что каждый раз, как обрушивалась очередная стена, Ростропович хватал свою виолончель и устремлялся на развалины, чтобы вдохновенно исполнить там сюиты Баха. Когда в магазине среди лежалых товаров Эдуарду попалась шинель советского солдата, его покоробило, что вместо прекрасных латунных пуговиц, которые он помнил с детства, на ней оказались пластмассовые. Казалось бы, маленькая деталь, но, на его взгляд, она говорила о многом. Что должен был чувствовать солдат, вынужденный носить форму с пластмассовыми пуговицами? Как он будет сражаться? Кого он способен победить? Кому могла прийти в голову идея заменить благородную латунь на это штампованное дерьмо? Уж, наверное, не генералам, а какому-нибудь хмырю в штатском, который, сидя у себя в кабинете, ищет, на чем бы еще сэкономить. Но именно так проигрываются битвы, именно так рушатся империи. Народ, чьи солдаты наряжены в уцененную форму, теряет веру в себя и уважение соседей. Такой народ побежден уже до начала сражения.