Ферлингетти оказался крепким и довольно представительным стариком, лысым и с бородой. Его жена тоже выглядела вполне прилично. Хотя они и были людьми светскими, но роскошь особняка на Саттон-плейс их смутила. Евтушенко не сказал им, как поэт зарабатывает себе на жизнь, зато, как видно, с удовольствием обсосал самые скандальные эпизоды книги, и у четы Ферлингетти на языке вертелся один вопрос, но они не решались его задать: каким образом этот парень, которого им описали как почти бомжа, спаривающегося с неграми в Гарлеме, мог жить в подобном месте? Может, он любовник миллиардера? А может, он сам – миллиардер и, подобно калифу Гаруну аль-Рашиду, инкогнито расхаживавшему по Багдаду, переодевшись нищим, совершает прогулки по помойкам Нью-Йорка? Лица этих благовоспитанных людей превратились в сплошной вопросительный знак. Эдуард наслаждался создавшейся ситуацией, но когда ему пришлось-таки ее прояснить, то, к его изумлению, это оказалось еще приятнее, поскольку вместо разочарования или попыток облить его презрением, Ферлингетти с женой расхохотались: они по достоинству оценили шутку, которую он с ними сыграл, и пришли от него в еще больший восторг. Ну и плут! Настоящий авантюрист! Тут уж он сам стал ощущать себя не столько лакеем, сколько писателем-романтиком, вроде Джека Лондона, перепробовавшего множество колоритных занятий – матроса, золотоискателя, вора-карманника. Среди них вполне могло быть и ремесло слуги. Впервые он играет перед искушенной публикой свою коронную роль – человека, уверенного в себе, циничного, легко скользящего по волнам жизни. Это настоящий триумф. Публика с удовольствием слушает рассказы о перипетиях его бурной жизни, которым он, инстинктивно чувствуя, что ей это понравится, придает скорее хулиганский, чем диссидентский, оттенок. «Ну, так все же, – спрашивает жена Ферлингетти, которая буквально смотрит ему в рот, – вы гей или нет?»
– Я бисексуал, – небрежно отвечает он.
– Надо же! Потрясающе!
В минуту прощания всем троим, размягченным от выпитого, публикация его книги кажется не более чем простой формальностью. Тем более жестоким оказывается удар, когда месяц спустя рукопись возвращается из Сан-Франциско с письмом от Ферлингетти: не говоря ни да ни нет, тот предлагает изменить финал книги, написать новую, трагическую развязку: ее герой Эдичка должен совершить политическое убийство, как Де Ниро в «Таксисте».
Эдуард отказывается, он взбешен: этот тип ничего не понял! Господь знает, что он действительно думал об этом. И едва не сделал, когда следил за Вальдхаймом в прорезь прицела. А если не сделал, то потому, что надеется выкрутиться другим способом. Он стерпит все – дерьмовую работу, отказы издателей, одиночество, женщин категории Е – и сделает это потому, что еще не потерял надежды войти однажды в салон к богатым через парадную дверь, спать с их невинными дочерьми, и чтобы они еще были ему за это благодарны! Он прекрасно знает, что происходит в голове лузера, который, дойдя до края, хватается за оружие и стреляет в толпу, но, поскольку он способен это описать, он – не лузер. А потому и речи не идет о том, чтобы делать таким своего героя.
Письмо венчал следующий постскриптум: «Сейчас, когда вы живете в таком красивом и богатом доме, имеете soft job и уже не находитесь на дне буржуазного общества, приобщившись в какой-то мере к его благам, не сделаете ли вы протагониста вашей книги более лояльным к этому обществу и к цивилизации? Более спокойным и сытым?»
Ублюдок! Какой ублюдок! Мразь!
Надежды рухнули, он получил еще один удар, все снова кажется ему совершенно безнадежным. Но именно в этот момент все и начинается по-настоящему.
В Париже кто-то рассказал о его книге Жан-Жаку Поверу, о котором Эдуард еще не знает, что он, как и Ферлингетти, издатель, легендарный и скандальный. Он печатал сюрреалистов, маркиза де Сада, «Историю “О”» и был многократно предан анафеме за покушение на общественную нравственность и достоинство главы государства, но всякий раз возрождался из пепла, как птица Феникс. Прочтя несколько переведенных фрагментов книги, он увлекается и решает публиковать. Правда, есть определенные трудности, потому что его издательский дом – снова банкрот, и ему приходится прибегать к услугам чужого, но это, в сущности, пустяки. Главное то, что книга «Это я – Эдичка» выходит из печати осенью 1980-го под оглушительным названием, придуманным Повером: «Русский поэт предпочитает больших негров».
Часть четвертая
Париж, 1980-1989
1
Когда Лимонов приехал в Париж, я туда только что вернулся после двух лет, проведенных в Индонезии. Надо сказать, что до этого путешествия моя жизнь протекала спокойно и была небогата приключениями. Сначала я был весьма послушным ребенком, а потом чересчур начитанным подростком. Моя сестра Натали, которой задали написать сочинение на тему: «Расскажите о вашей семье», нарисовала с меня следующий портрет: «Мой брат очень серьезный, он никогда не делает глупостей и целыми днями читает взрослые книги». В шестнадцать лет у меня были друзья, любившие, как и я, классическую музыку. Мы часами могли обсуждать какой-нибудь квинтет Моцарта или оперу Вагнера в различных исполнениях, подражая популярной передаче France Musique «Слово музыкальным критикам», чьи участники восхищали нас своей эрудицией, язвительностью и откровенным удовольствием, с которым они вышелушивали из мира варваров, поклоняющихся бинарным ритмам, небольшой анклав ироничной и брюзгливой цивилизации. Те, кто помнит словесные потасовки Жака Буржуа с Антуаном Голеа, меня поймут. Я учился в лицее Жансон-де-Сайи, а потом в Институте политологии, и все эти годы презирал рок-музыку, не танцевал, напивался, чтобы обрести уверенность в себе, и мечтал о писательской карьере. Для начала я стал восходящей звездой кинокритики, публикуя в журнале Positif большие статьи о фантастике в кино и о Тарковском, а на фильмы, которые мне не нравились, писал коротенькие реплики, такие злые, что стыдно до сих пор. Мои симпатии в политике склонялись в сторону правых. Если бы меня спросили почему, я бы, наверное, ответил, что из снобизма, из нежелания быть на стороне большинства, из отвращения поддаваться стадному чувству. И сильно удивился бы, если бы мне объяснили, что я, поклонник творчества Марселя Эме и ненавистник всего, что тогда еще не успели назвать «политкорректностью», стану тиражировать взгляды моей семьи с легкостью, которая могла бы служить прекрасной иллюстрацией к теории социального поля Пьера Бурдье.
Мне неприятно судить так строго сначала подростка, а потом очень молодого человека, каким я был. Хочется быть более снисходительным, примириться и полюбить, но у меня не получается. Мне кажется, что я боялся – жизни, других людей, себя самого, и единственной возможностью не позволить этому ужасу полностью меня парализовать было принять позу человека ироничного и искушенного, встречать проявления энтузиазма и ангажированности циничной ухмылкой субъекта, который все видел и везде бывал, не выходя за порог своего дома.
В конце концов, я все же куда-то поехал, при этом мне очень повезло: я путешествовал не один. Мюриель, с которой мы познакомились в Политоложке, была очень красивой девочкой, сложенной, как модель из Playboy, и одетой так, что ее достоинства были видны всем. На улице Сен-Гийом она смотрелась инородным телом, поскольку студенты-политологи обоих полов ходили в шерстяных пальто, под которыми у девочек были платки от Hermиs классических расцветок, а у мальчиков рубашки с галстуком и позолоченной булавкой. Что до меня, то скажу в собственную защиту, что я носил старые ботинки Clarks и потертую кожаную куртку, был студентом нерадивым, насмешником и пофигистом, сохранившим лицейские привычки, и потому выглядел довольно странно на фоне своих однокашников, каждый из которых уже в мыслях видел себя хозяином Елисейского дворца. Я сочинял научно-фантастические рассказы, писал критические статьи о кино, что давало возможность водить девочек на закрытые просмотры, и полагаю, что именно мое знакомство с богемно-артистической средой, а также владевший мною дух противоречия и помогли мне, несмотря на робость, привлечь внимание самой сексуальной, хотя и наименее благовоспитанной девицы с нашего потока.