– Вот приехал, думал, соскучилась ты уже по мне, государыня, – начал он почти весело, выжидательно глядя на царицу. Лицо его было ясным. Не первой молодости, он оставался по-молодому красив – хоть пиши с него херувима.
Екатерина не поддержала игру. Пожала плечами.
– Все уже было сказано в день твоего отъезда на конгресс. Я писала тебе… Зачем ворошить старое?
– Все сказано?! Ты заточила меня в Гатчине под нелепым предлогом карантина, как нашкодившего мальчишку! Да, Фокшаны – моя вина. Но не за это вы не желаете видеть меня, Ваше Величество!
– Я не люблю притворства, князь! И я не желала притворяться перед вами.
– За что так ненавидишь меня, Катерина Алексеевна?
Екатерина отошла к окну. Сделала отрицательный жест.
– Никогда у меня не было к тебе ненависти. И не будет. Просто я устала. Так же, как и ты.
Григорий помолчал. Спросил сдавленно:
– Ты довольна теперь?
Екатерина грустно покачала головой. Побарабанила пальцами по стеклу, глядя на легкий задорный перепляс крупных снежинок за окном. И вдруг разрыдалась.
– Я так несчастна, князь Григорий!
Орлов не выносил женских слез. Подошел, легонько, по старому, обнял за плечо.
– Не прогоняй. Может, еще сгожусь на что. Но ты права: к старому и впрямь возврата нет.
Как когда-то, Екатерина на миг спрятала мокрое лицо у него на груди.
– Спасибо, Гришенька. Будь по-твоему.
* * *
И Орлов вновь появился при дворе! Он был доволен, повеселел. Царица по-прежнему нуждалась в нем, и Григорий не отказывал ей в сочувствии и внимании, но «брак» был разорван навсегда. Придворные льстецы чесали в затылке: как вести себя с ним теперь: по-прежнему поклоняться иль пренебрегать? Кто знает, что там делается в сердце властительницы… Григорию было все равно, и друзьям он повторял то, что говорил уже не раз:
– Мне вся эта возня не по вкусу! Пусть себе грызутся за лакомые косточки при дворе. Я орел вольный!
И это было так: даже против своего злейшего врага, Никиты Панина, очень переживающего ныне, что Орлов не удален окончательно, Григорий никогда не интриговал, тем более – сейчас. Никита Иванович и не знал (а может, делал вид, что не знает), что его главный политический противник не раз вступался за него перед Екатериной, когда та была по каким-то причинам недовольна министром…
В один прекрасный день государыня вызвала к себе бывшего сердечного друга.
– Собирайся, князь, отбудешь в Ревель – командовать Эстляндской дивизией.
– Почетная ссылка? – усмехнулся Григорий.
– Ваше сиятельство, нам для безоблачного счастья не хватает лишь того, чтобы Швеция открыла военные действия на северном фронте! Полагаю, что в столь напряженное время умному и способному человеку, коим вас, без сомнения, почитаю, сидеть без дела – преступно!
– Вот как вы меня аттестуете! Фокшаны, стало быть, забыты?
Екатерина ответила не сразу. Из табакерки с изображением Петра Великого она белыми пухлыми пальцами захватила щепоть табаку. Чихнув, закрыла табакерку и зачем-то легонько постучала ногтем по портрету почитаемого предшественника.
– Я-то забыла, – вздохнула она. – История тебе этого, князь, не забудет!..
Швеция не решилась на военные действия, и Екатерина вздохнула с облегчением. Князь Орлов вернулся ко двору, восстановленный во всех прежних должностях, от чего Панин совсем приуныл. И никто при дворе не подозревал, что несет России нынешний, 1773 год…
* * *
…Юная Анечка Ошерова боком спустилась с крутой лестницы, поддерживая длинные юбки. Голуби уже слетелись к крыльцу, и девушка нежной скороговоркой позвала их:
– Гули-гули-гули…
Птицы деловито перепархивали к ней, суетно принимались за золотистые крошки, которые Анечка рассыпала им щедрой рукой.
– Анюта! – послышался голос матери. Девушка, улыбнувшись непонятно чему, мелкими шажками стала подниматься обратно в сени.
Оказалось, что матушка звала Анюту, чтобы вдвоем им почитать письмо от Сергея, письмо, так долго добиравшееся из Валахии на уральскую землю. Грамоты Ошерова почти не знала, и поэтому Анюта принялась озвучивать писаные Сергеем строки своим приятным чистым голоском. Конечно же, братец не писал об ужасах войны и расписывал лишь в ярких красках свои подвиги, но мать всегда мелко крестилась, а потом долго стояла перед иконой, взывая к Господу, чтобы сохранил сыночка. А сегодняшнее письмо донесло до них превосходное известие, что Сереженька отныне – георгиевский кавалер. Мать и Анюта опустилась на колени перед старым родовым образом Богородицы и стали молиться, благодарить – и вновь просить за сына и брата…
Старый сторож Трофим сидел у ворот барской усадьбы, плетя лапти, дабы праздным не быть, а рядышком пристроился кум Фома с бородой до пояса и жарко шептал в ухо Трофиму:
– Верно! Вот те истинный крест! Живехонек батюшка наш. Сказывают, слышь…
Он еще понизил шепот.
– Ась? – переспросил Трофим. – Туговат на ухо я, старой… Че ты, кум…
– Ты слышь, дело-то… Не умер он! В темнице его схоронили. Катеринка, царица-то, заместо государя нашего куклу приказала в гроб класть. Вот оно, дело-то какое! А он, батюшка наш, ушел из темницы, помогли добрые люди. И ныне близехонько совсем… Царь-то наш, Петр Федорович!
Трофим непонятливо крутил головой, а упоенный Фома вновь и вновь пересказывал сладкую весть о спасшемся «чудом Господним» царе, что скоро перестанет хорониться от лихих недругов и объявится, дабы дать волю вольную всему крещеному люду…
* * *
Письмо от одного из петербургских приятелей нашло Ошерова в лазарете. Зацепило его в последнем бою, да так крепко, что немало пришлось проваляться. Сейчас он почти оправился и хотя слабость еще ощущал, но рвался уже к боевым товарищам…
«Сил нет открыть тебе в первых строках причину сего послания, – читал Сергей, нахмурившись. – Чай, и вам там известно, что творит на Руси-матушке изверг Пугачев, покуда вы кровь за Отечество проливаете. Ох, братец мой, тошно! Приехал из вотчины ко мне сосед твой, Ишимов, чудом от злодеев спасшийся, поведал о страшном происшествии. Мужайся, брат, и крепись! Рука немеет, право. Ну, да ты воин, выдюжишь, все в руце Божией. Слушай, разорено именьице твое, и дом дотла сожжен злодеями, а в доме по ту пору оставались мать твоя да сестрица. Молись ко Господу, друг мой, отошли в Небеса их чистые души, задохнулись они, несчастные, от дыма, и спасти не успели…»
Письмо выпало из рук. Верить было дико! Но он поверил как-то сразу без сомнения. Круги пошли перед глазами. Тело стало ватным, и заживающая рана мучительно заныла. Сердце от насевшей на него тяжести вдруг резко сжалось. Сергей вскрикнул и свалился на пол без сознания…
Очнувшись, пожалел, что опамятовался. Лучше бы оставаться в небытии… Лежал навзничь, устремив взгляд без мысли к потолку, не мог ни плакать, ни стонать. Весть уже передавали друг другу, горячо сочувствовали Ошерову. Дошло и до Потемкина.