* * *
Этому Галифе очень хотелось бы, чтобы мы шагали в ногу, с лопатой на плече. Все эти наклонные, строго параллельные черенки, все эти железяки, блестящие как алебарды в лучах восходящего солнца, согрели бы его обиженное сердце врожденного унтер-офицера, которого жестокая судьба держит вдали от героических боев, увы-увы, потому что у него бородавка на локте и свояк работает в военном ведомстве… Заставить французов маршировать — куда там! Даже лопату предпочитаем, вдоволь намучившись, зажать под мышкой, чтобы руки держать в карманах, или волочим ее по земле — как бы собаку выгуливаем. Да еще стараемся, притворяемся разгильдяями — ну все что угодно, только бы не подчиняться, не соглашаться играть в солдатиков. Может, еще и гусиным строевым шагом от нас потребует…
А заслуга наша огромна. Попробуй, сдержись и не промаршируй, когда триста пышущих здоровьем баб поют, надрываясь, всю дорогу — надо быть бдительным! Или иметь французское ухо. Русские бабы не могут не петь. Но что же можно петь, когда шагаешь? Марши, конечно!
Жизнь с ними — опера! Такие люди не бывают несчастными. А если бывают, то уже жутко несчастными, и тогда они поют о своем горе, тогда они не такие несчастные. Я уверен, что они поют в Сибири, поют на кладбищах, поют в этих жутких немецких лагерях для русских военнопленных, поют, роя себе коллективную яму, перед тем как начнут молотить пулеметы айнзацкомандо
{114}…
Бабы поют, и плевать им на все остальное, думают только о песне, чтобы сделать ее еще красивее, изобрести штуковины такие немыслимые. Они маршируют и не чувствуют в этом для себя ничего постыдного, они маршируют так, как танцуют, потому что никуда не уйти от ритма, они не пропихивают всюду дешевую символику, самолюбие и чувство чести. Но это не мешает им от всего сердца досаждать Галифе еще почище, чем мы.
Похорошели они, бабенки. Щеки их налились, ветер Балтики наложил на них два ярко-розовых кружочка. И вокруг этой розовости — платок на голове, ярко-белый платочек, который делает их совсем похожими на матрешки, вставляемые одна в другую.
От отчаяния Галифе оставляет французов одних в их маразме. Дает им плестись в хвосте колонны, более или менее сдерживаемой чешскими овчарками. А сам красуется чертовски по-мужски, во фланге музыкальной когорты простеганных баб. Он отбивает такт своим стеком по сапогу, левая его нога отбивает ритмичные удары по земле, время от времени он сознает, что, замечтавшись в своей воинственной дреме, он уже опередил колонну метров на двадцать, и тогда он встает на траву обочины, отбивает такт уже стоя на месте, а когда первые бабы его догоняют, со строгим глазом скандирует: «Eins, zwei! Links!.. Links!..»
Ни на один миг он и не подозревает, тевтонец наивный, что эти величественные и дикие песни, медом текущие в душу и пристегивающие к ногам крылья, чаще всего и есть большевистские зверства, подстрекательство к классовой борьбе, вопли ненависти к нацистам, призывы к убийству презренного фрица…
Они поют песни Октябрьской революции и гражданской войны: «По долинам и по взгорьям», «Партизаны», «Полюшко-поле», «Слушай, рабочий», «Молодую гвардию», «Варшавянку», столь любимую Лениным… Песни, которые были известны во Франции во времена Народного фронта, такие как: «Нас утро встречает прохладой…» Даже песни немецких коммунистов: «Die rote Fahne» («Красный флаг»), «Die Moorsoldaten» («Болотные солдаты»)… Военные песни, введенные в моду их пропагандой: «Если завтра война», «Три танкиста». И еще старые, старые песни восстаний и нищеты мужиков древней русской земли, в конце концов именно к ним они всегда возвращаются, повторяют и повторяют, и их вопли волчиц мчатся по ветру, который ничто не останавливает, до самого моря, до линий русского фронта.
А он ничего не видит, ничего не подозревает. Да откуда же взялся такой бойскаут? Он даже сам поет, весь горденький, что знает мелодию. Это «Der kleine Trompeter» («Маленький трубач»): поучительная эпопея, вроде нашей героической песни о маленьком барабанщике Бара, которая была когда-то песней немецкой коммунистической молодежи и которую нацисты, увидев, наверное, что она действует, бессовестно присвоили себе для гитлерюгенда, изменив в ней кое-где несколько слов. Поглядите на этого Галифе — грудь нараспашку, поет изо всех сил гитлеровский вариант, потонувший в огромном бабьем хоре, который с глазами, сверкающими великим лукавством, возносит к небу на русском коммунистический вариант… Разумеется, это удовольствие для бессильных, крохотный бесплодный реванш туземца над колонизатором, — я знаю, знаю. И все-таки от этого хорошо, и это никого не убивает.
Конечно, всегда найдется кто-то, кто попросит запеть «Катюшу». Девчата сразу же соглашаются. Но тут французы поют вместе с ними, не слишком заскорузлые старые мудозвоны, то есть. Те, кто не знает слов, делают «ля-ляля», девчата счастливы, в глазах у них сверкает множество солнц, забываешь, какого черта мы здесь, как если бы шли на праздник, дождь хлещет в лицо, но его даже не замечаешь, — такие уж мы безмозглые головешки, и тем лучше, а то не безмозглые головешки посадили нас в это дерьмо, а умы очень разумные, очень образованные, очень ответственные. Пусть они сдохнут!
Время от времени какая-нибудь старая баба останавливается, расставляет ноги и стоймя отливает, радостная и смущенная. А потом бежит догонять остальных.
* * *
Настоящие каникулы! Роем песок на свежем воздухе до наступления ночи, а мужики из Организацион Тодт с рулеткой в руках проверяют, отработал ли каждый из нас положенный ему минимум, правильность, гладкость и угол наклона стен рва. Галифе свистит в свой рожок, кричит: «Feierabend!», — а мы уже закутались в свои лохмотья, готовые к отходу, тут уж не беспокойся, какой-нибудь мудила из Организацион Тодт протестует, мол, нет, не годится, работа халтурная, надо оставить этого лентяя, и этого, и этого… сверх положенного времени, чтобы его проучить, а ему говорят: «А как же с супом?», — а он отвечает: «Nicht gute Arbeit, keine Suppe», а мы ему дулю, а мы ему: заткнись, мудак, герр Организацион Тодт вопит: «Запоташ!», — а потом сразу: «SS!», — здесь не гестапо, здесь SS; все хором советуют ему пойти к русачкам на хуй, те только и ждут, как бы его принять, причем советуют сообща, кроме, естественно, заскорузлых старых мудил, которые считают, что глупо рисковать своей шкурой ради говенных лентяев или чахоточников, которые и на ногах не стоят, что они-то свою работу выполнили, свою-то да, и баста, чего там, ведь правда, в конце-то концов, было бы глупо дать себя расстрелять сейчас, прямо перед концом цирка, а что, да пошли они… А что, я не прав, быть может?
Галифе в дерьме, чувствуем, что в глубине души ему хотелось бы быть популярным, бедняге. Начальник строгий, но справедливый, обожаемый своими людьми, которые за него грудью встанут, — такое ведь он себе кино рисует. Отводит он тодтца в сторону и обсуждает конкретный случай, — давай разберемся, мой милый, ну прямо помещик, дающий указание своему садовнику, а тодтец явно его облаивает, обзывает тряпкой, что с этими мерзавцами надо всегда из-под палки и все такое, но в конце концов все улаживается, парни из Тодта прекрасно знают, что они здесь груши околачивают, играют в куличики и делают вид, что верят в это, но я уверен, у них в голове одна мысль: найти предлог, чтобы смыться из этой мудацкой ловушки перед большим броском.