Потом, если не объявлена повальная охота за клопами или общая уборка, стираю белье, или чиню ботинки, или что-нибудь зашиваю… Хотя с недавнего времени Мария авторитетно стаскивает с моей спины все, что слишком уж явно приходит в ветхость, и пришивает сама заплаты. Я же ее мужик, верно ведь, если не буду ухожен, ей же самой будет стыдно перед другими бабами.
Русаков кормят в лагере, франко-голландо-бельгийцев — на заводе. Жду, пока Мария получит свою порцию, она переливает ее в котелок, и вместе мы отправляемся в заводскую столовку. Получаю свою миску похлебки, садимся рядышком, вообще-то она не имеет права быть здесь, но в воскресенье старый дежурный веркшутц закрывает на это глаза и даже от умиленья подсовывает нам добавку картошки, если осталось. Все нас опекают, мы, наверное, ну такая уж милая парочка, прямо как на сентиментальной открытке, с сердцем вокруг. Складываем обе наших пайки, русскую и западную, едим из одной миски. Голоден я так, что сожрал бы еще и миску, и стол заодно. Мария тоже.
Какой бы жидкой, какой бы отвратительной ни стала пища французов, она еще была сносной по сравнению с той, которую осмеливаются скармливать «Востоку». Из всего мясного они получают раз в неделю щепотку какой-то сардельки из потрохов, накрошенной в картофельном супе, не таком жидком, как в остальные дни. Питательный объем создается за счет капусты, включая кочерыжки, брюквы, кольраби, «шпината» и какой-то другой непереваримой зелени, вздутой водой и топорщащейся волокнами. Такая еда раздувает тебе кишки, но не кормит. Вот почему все, даже самые миловидные, ходят с ввалившимися щеками и раздутым животом. «Все они как гусыни, — сказала бы моя мамаша, — клюв худой, а зад жирный». Да и зад не очень-то и жирный, все в брюхе, вздутом, как мяч, всей этой жидкостью, всеми этими брожениями травищ и корнеплодов, годящихся для коров.
В то время как мы, «Запад», по воскресеньям получаем по одному тончайшему ломтику того, что мне казалось тогда консервированной говядиной, разваренной, совсем безвкусной, которую мы с уважением разжевываем, внушая себе, что это все протеины, т. е. более ценный товар, чем золото. Сопровождают ее четыре малюсеньких, дурнюсеньких картофелины, полные странных дефектов. Все эти чернявые ссадины, эти язвы, эти нездоровые утолщения затрудняют чистку. Сероватая плоть со вкусом больного топинамбура разит, как кучи собранной свеклы, гниющие по углам, на полях. Можно подумать, что эта разновидность картошки была разработана специально для лагерей, картошка пенитенциарная. Ложка уксусного подслащенного соуса, почти остывшего, тошнотворного, поливает все это.
Я обхожу все столы на тот случай, если какой-нибудь тошнила или поносник не смог осилить своей пайки, но надежды большой не питаю. Давным-давно прошло то время, когда маменькины французики кривили рожи перед лоханями, с верхом заполненными вкуснятиной, которая задерживалась в животе, и возвращались погрызть, сидя на нарах, бутерброды со смальцем из семейных посылок! Когда подумаешь, что в те времена, которые длились всего несколько недель, нам накладывали полные миски перловки, подслащенной, холодной, имело это консистенцию рисового пудинга, супы с корками черного хлеба, тоже подсахаренные, благоухающие корицей (объеденье!), супы из кислой капусты с накрошенной требушинной сарделькой, о которой я уж говорил, супы из лапши мягкой-мягкой, переваренной, перемешанной с картошкой и брюквой… Парни пробовали, плевались, плакали, вспоминая жареное мясо с фритами из своего детства, овощные супы, протертые, с ложкой сметаны перед розливом… А я подчищал миски, набивал себе пузо до отказа, приносил в судках, чтобы накормить Марию и еще четырех-пятерых других баб. И вкусно было, не говоря об обжорстве. Суп с кислой капустой — какое чудо! Мария говорит, что это по принципу «щей», народного супа русских крестьян, только они, — это само собой, — готовят его несравнимо лучше, чем эти грубые немцы!
И я обнаружил, что такой обед мне прекрасно подходит: все в одной миске, грубый и плотный суп, картошка, капуста, макароны, рис, фасоль, все вместе, мясо тоже, разбросано меленькими кусочками так, что даже не знаешь, что к чему, все ведь варилось вместе, вкус меняется, в зависимости от того, больше или меньше того или сего, когда добираешься до дна миски, живот у тебя готов лопнуть, и, облизав ложку, запихиваешь ее в карман или за голенище сапога, если ты в сапогах, — просто рай. Упорядоченные обеды мне осточертели: закуски, протертый суп, мясное блюдо, овощи, сыр, десерт — сколько возни, сколько херни! А то чрезмерное место, которое уделяется мясу! Это жаркое, птица, поставленные торчком, выставленные с таким жеманством, с помидорчиками вокруг, с картофелинками и финтифлюшками. Да здравствует единое блюдо — миска, полная до краев, с торчащей в ней ложкой! О нем-то я и мечтаю в моей постоянной голодухе, а вовсе не о ломтиках бараньей ножки и не о жареных омарах, о, нет, мечтаю о славных бетонных супах, переливающихся через край лоханей, глубоких, как корыта, об обедах, с которыми справляются только ложкой, не поднимая носа, без ножа и без вилки. Гастрономию — в жопу
[14]
.
Да, но только закончилось оно, это времечко, а теперь голодаем. Покидаем столовую нехотя, клацая челюстями.
Выходить на улицу нам не запрещается. «Востоку» тоже. Просто мы не должны там появляться вместе. В принципе. Но даже в этом терпимость большая. Лишь бы советские носили свои сине-белые матерчатые полоски с надписью «OST» на видном месте, на левой груди, и лишь бы в кармане у нас находились наши бумаги, т. е., главным образом, аусвайс той фирмы, которой мы принадлежим, тогда нас шупо
[15]
не задерживали. Один только раз два фараона в штатском, после показа наших аусвайсов нам указали, чтобы мы шли каждый своей дорогой, но то было гестапо, а не городская полиция. Куда опаснее французские полицаи, головорезы Дарнана
{67}, задиры и показушники, зловещие бойскауты со скотскими мордами и баскскими беретами, вышагивавшие парами по улицам Берлина, они-то имеют все права полиции на французов и не упускают случая понаслаждаться. Эти шакалы, с их видом супер-легавых, спрашивают тебя, какого ты хрена в компании этой большевистской гнили, а если ты протестуешь, они тебя измордуют и передадут в руки гестапо, этого только они и ждут. А то, почему бы им не ползти на четвереньках на Восточный фронт, повыть там с горя бок о бок со своими дружками из вермахта, раз они это так любят?
Выходишь с завода Грэтц, сворачиваешь налево, на Эльзенштрассе, в конце которой раскинулся парк Трептов. Это малый Венсенский лес, тянущий свою листву вдоль Шпрее, между Трептовом и Баумшуленвег. Как и все уголки берлинской зелени, он выглядит гораздо более сельским, более «диким», чем парижские леса, хотя и более посещаем. Пускаешься по тропинке, запрятанной под ветвями, кажется, что ты черт знает где, где-то в глухом лесу, и совсем один, в то время как на самом деле только завеса кустарников отделяет тебя от мостовой, по которой ходит трамвай. Густые кустарники цветут согласно времени года. Подснежники, примулы, фиалки, ландыши, боярышник, акации сменяют друг друга. Птицы поют не умолкая. Бьют ключи, ручейки извиваются до самой Шпрее. Мы погружаемся в лес, как в страну фей.