В девять ты возвращаешься в медпункт. Швестер Паула объявляет врачу показания твоего градусника. Доктор здесь старый. Молодые на фронте. Он говорит: «Mund auf!», — и сам открывает рот, чтобы тебе показать, как. Ты открываешь, он бросает взгляд, делает: «Hm, Hm», — берет из коробки таблетку, показывает тебе и говорит: «Tablette», — ты отвечаешь: «Ja, ja», — чтобы отчетливо показать, какой ты податливый и послушный, дает он тебе таблетку, кладешь ее на язык, швестер Паула протягивает тебе стакан воды, ты глотаешь, врач произносит: «Gut», — садится, берет маленький бланк из стопки, на нем напечатано одно слово «Arbeits…» (работо…), а дальше — точки. На секунду он замирает. Если он пишет на многоточии «unfähig», можешь лелеять себя до завтра, негодник. А если он пишет «fähig», отчаливаешь с пол-оборота прямо в абтайлунг. Редко он пишет «unfähig». Однако случается.
Вот я и предстал перед швестер Паулой. Показываю ей свою щиколотку. Кое-как объясняю, чего от нее я жду.
— Schmutzig. Sauber machen, bitte, — говорю я.
Швестер Паула молчит. Наливает воды в тазик, роняет туда две таблеттен марганцовки, вода становится фиолетовой, очень красиво. Протягивает мне компресс. Понял. Должен все это сам сделать. А нежности женской руки — шиш! Кладет квадратик клейкого пластыря на табурет и — на тебе! — уходит. Ан нет. Возвращается. Уставилась носом в мою голень. Которую я обнажил, задрав до колена штанину. Что же ее, черт возьми, там так завораживает?
Она настойчиво смотрит на мое бобо, прослеживает что-то пальцем вдоль голени, поднимается до колена, задирает штанину, насколько может, проводит вдоль ляжки, приказывает: «Hose ab!», — и, так как я понимаю не совсем быстро, расстегивает ремень, ширинку, спускает мои штаны, и вот я уже стою, — прибор нараспашку. Она тычет мне в пах, — пальцы из закаленной стали, — выпрямляется и говорит: «Sofort ins Bett!» Бледная ее кожа на костях щек натянута, глаза сверкают. Настоящий скелетный череп, с горящей свечкой внутри.
Если я мог на минуточку вообразить, что вид моих петушиных икр сразил ее вдруг всепоглощающей страстью, то теперь уже я начинаю думать, что надо готовиться к чему-то другому. К чему-то жутковатому. Натягиваю штаны и, раз она мне знаком показывает следовать за ней, — я следую.
Медпункт состоит из двух отделений: русского и западного. Каждое отделение — это палата на четыре койки. Маловато для популяции порядка тысячи шестисот человек, подумал бы наблюдатель из Красного Креста. Зря бы он так подумал! Чрезвычайно редко бывает, чтобы все восемь коек были заняты. Редко даже, чтобы хотя бы одна из восьми коек была занята. Впрочем, Красный Крест уже несколько раз наведывался, тот ли уж самый — неважно, в общем, один из тех самых Красных Крестов, — да бог с ним, но никогда еще ни один их наблюдатель не сделал вышеуказанного наблюдения. То-то и оно-то!
Между двумя отделениями помещается конторка швестер Паулы, ее спальня и комната для медосмотра. Все это для герметичности. Оба отделения должны быть совершенно непроницаемыми одно для другого. Ибо у них есть одна особенность: одно состоит исключительно из женщин, а другое исключительно из мужчин. Да, но каких женщин! И каких мужчин! Русские, эти сучки с неугомонной похотью. Французы только тем и заняты, что шастают между ляжек. Но швестер Паула бдит. Медпункт не превратится в бардак!
И вот я лежу на одной из четырех коек. Швестер Паула приказала не шевелиться. Она еще раз осмотрела мою ступню, лодыжку и ляжку, бросила на меня особенно зверский взгляд и вышла. Слышу, звонит кому-то по телефону. Приближаюсь к окну, ищу на ноге сам, что бы ее там могло так взбудоражить. Наконец различаю едва заметный красный след, извилистую линию, берущую свое начало на щиколотке и более или менее явно, но без разрывов, поднимающуюся до паха. Паховые железы чуть вздулись, немножко больно, не очень, но больно, как когда где-то на ноге есть болячка, — не больше. Ладно. Ну и всего-то?
Дверь открывается. Входит врач. Вот это да! Специально пожаловал? Он тоже сурово смотрит. Ему очень, очень не по себе. Говорит с Паулой. Говорят они долго. Ну а со мной-то что? Я же хочу знать, черт возьми! Дергаю его за рукав. Спрашиваю: «Was ist los?» «Nichts! Nichts! Bleiben Sie in Ruhe». Ничего, не волнуйтесь. И ушли.
Все-таки запомнил я одно словечко, которое слишком уж часто возникало в их столь оживленной беседе: «Blutvergiftung». Давай разберемся. «Blut» — это кровь. В этом я хотя бы уверен. Выворачиваю во все стороны дальнейший хлам. В конце концов, выявляю «Gift». Это я знаю. Это похоже на одно английское слово, которое как раз не надо путать. А ну-ка… «Gift» по-английски «подарок». А по-немецки это… Стой! «Яд!» Gift: яд. Какого черта он здесь? Подожди! «Vergiften» — это значит: «делать чего-то там с ядом». Но что же можно делать с ядом? Да отравлять, черт возьми! Vergiften: отравлять. Vergiftung: отравление. Blutvergiftung: заражение крови.
Чувствую, что бледнею. Заражение крови! Это одно из мамашиных словечек, точно, оно и есть: «Смотри, осторожно, там ржавые гвозди, не нарвись на заражение крови!» «Сын такой-то соседки умер от заражения крови»… Словечко из старины. Сегодня так уж не скажут. А как же скажут? Скажут: «септицемия». Вот как скажут! Так, значит, — нарвался на септицемию. Вот тебе на!
Воображал я себе это более страшным, более грандиозным. Просто след красный, болячка, зудится… У меня даже и голова не болит.
Тут я начинаю вдруг понимать, почему они так запаниковали, доктор и эта швестер. Конечно же из-за нашего Сабатье. Ролан Сабатье, тот парень из Ножана, который прибыл в Берлин в моем эшелоне уже больным. Он жаловался, они никак не хотели признать его больным, градусник показывал тридцать семь и пять. Нет демберадура, котен рапот, нет полен, мзье, сразу вернуть рапот. Проваландался он так дней пятнадцать, Сабатье этот. Его ругали, обзывали лентяем, асторошно, мзье, большой каналья, чуть что, гестапо, а? Он аж плакал. И отдал копыта. Прямо перед смертью врач все же подумал, что у него, наверное, было что-то, но уже было поздно. Сабатье умер. Сделался он весь черный. А мы никак не могли дознаться, от чего это. Так что этим козлам было очень неловко. В конце-то концов мы узнали: септицемия.
Так что вот. Доктор со швестер, должно быть, схлопотали себе тогда здоровую нахлобучку. И у них появился священный страх перед септицемией. Поэтому я и сплю в простынях сегодня. Вот почему швестер Паула пичкает меня таблетками и уколами сульфамида, новой такой штуковиной, смерть всем микробам, бельгиец сказал мне, немцы изобрели, о, да, они очень сильны во всем научном, не знаем мы лучше них, это точно.
Здесь вот и кроется неисчерпаемый предмет для размышления у вдумчивого мыслителя, который склоняет над бездонными безднами человеческой психологии драгоценную свою проницательность и досуг, оставляемый ему пенсией инспектора акцизных сборов. С одной стороны, шкура наша, бедных козлов, не стоит и кроличьего пука. С другой стороны, если в столбце описи не достает одного человека, — будет наверняка разгром и шабаш. «Саботируешь» ли ты, или просто не поспеваешь, или посылаешь своего майстера к чертям собачьим, — тебя отправляют подыхать под розги в арбайтцлаг. Пытаешься сбежать — в тебя стреляют без колебаний. Украл яйцо — тебе отрубают голову. Так предусмотрено, таков порядок! Но если ты умираешь из-за нерадивости какого-то типа, который за тебя отвечает, это уже непорядок. Виновный будет наказан. А здесь уж, когда наказывают — не церемонятся, сразу: гестапо, концлагерь и т. д. и т. п… (Да еще я не знал тогда о существовании лагерей массового уничтожения с их тщательной бухгалтерией!)