* * *
Омерзительная первая ночь. Сказочная первая ночь. Пьяный от недосыпа, шатаясь, как в бреду, каждые две минуты кусаемый за уши этим собачьим звонком, чувствую, как давит на меня острый взгляд майстера Куббе, начальника участка, который все время вокруг меня ошивается, — да чего он ко мне привязался, козел старый? — со скрещенными за спиной руками, с лягушачьей рожей и дрожащим зобом… Уже в двадцатый раз девчата меня выручают. Извлекают-всаживают заместо меня, взявшись вдвоем, каждая цепляется за ручку, чтобы приподнять противни с железяками, а потом они должны шпарить вовсю, наверстать упущенное время для выполнения своих собственных заданий, чтобы машина их не застала врасплох…
Мария меня торопит: «Los, Brrasva! Nix schlafen! Schlafen nix gut! Astarojna! Meister strafen! Nix gut!», подбадривает: «Vot! Tak gut! Kharacho! Gut Arbeit!», прыскает, прикрываясь рукой, вместе с Анной, надо всеми глупостями, которыми девушки обычно дразнят парней, потом вдруг набрасываются на хреновину, чтобы всадить противень, майстер Куббе пошел слоняться в другой конец цеха, пять рядов монстров отделяет его от нас, и вот она уже в полный голос поет навязшую в зубах мелодию Лили Марлен:
Morgen nicht arbeiten,
Maschina kaputt!
Immer, immcr schlafen,
Schlafen prima gut!
Nach Sonntag auf Wiedersehen,
Aufwiedersehen, auf Wiedersehen!
Arbeiten, nicht verstehen!
Arbeiten, nicht verstehen!
Но, черт побери, как только она затянула, двенадцать, двадцать девчат пустились петь в полный голос! Что это вдруг на меня свалилось? Как же это красиво! Я и не знал, что такая красота может существовать! Это как когда мой папа поет хором с другими итальяшками по воскресеньям в забегаловке «Маленький Каванна» на улице Святой Анны, но тут красиво, так красиво, что дух захватывает. Глаза вдруг загорелись, порозовели бледные щеки, обвязанные белым ситцем, голоса обильные, величавые, одержимые, страстно стремящиеся к совершенству, вдохновенно перемежающие четыре, пять, шесть спонтанных многоголосий, они сожительствуют, переплетаются, противопоставляются, бегут друг от друга, друг другом укрепляются и оглушаются или, вдруг, неожиданно разражаются, превращая эту пародию простовато-плаксивой избитой мелодии в божественную гармонию…
Мария, как в трансе, пускается в дикое соло. Голос ее исполнен богатства и силы, которые хватают меня за живот. Остальные ей подпевают, приглушенно, потом запевает другая, неистово, звериным кликом, тогда Мария стушевывается, а потом все хором, вся стая, массой, ликует, я задыхаюсь от счастья, поджилки мои трясутся, пушечные удары прессов обрушиваются точно вовремя, как бы для этого созданные, точно на место, Сорок шестой поет, как златоглавый собор, как ветер в степи, как… Попробуй-ка сам объясни такое, не впадая в слезливость!
Парень с соседнего пресса и я глядим друг на друга. Ребюффе, по фамилии. На его глазах слезы. А мои-то текут по щекам. «Просто Борис Годунов!», — сообщает он мне. Я молчу. Даже не понимаю, о чем это он. Даже не знал, что русские славятся тем, что поют лучше всех в мире. Даже не думал, что полюблю это, такую вот манеру петь.
И вдруг — ничего. Девчата молча засуетились, все погрузились в работу. Мария стоит на посту, чуть порозовевшая, все лицо в смехе, локон вьется перед носом, вырвавшийся из-под белого платка. Майстер Куббе подходит, руки за спину, пронюхав что-то неподобающее… То-то и оно-то.
А потом Ребюффе, учивший немецкий язык в лицее, переводит мне эту песенку. Это можно было бы назвать немецким маленького негритоса:
Завтра не выходить —
И машине капут!
Можно, можно поспать
И совсем не вставать!
До воскресенья прощай,
Прощай и еще раз прощай.
Работ, не понимай!
Работ, не понимай!
Ну а я, я попал прямо в роман Жюль Верна «Михаил Строгов». Германия перестала быть для меня той смердящей трясиной, она превратилась в татарское становище, в тот гигантский водоворот, куда устремляется вся Европа, вся Азия, весь мир. Германия только воображает, что проглатывает эту степь, а степь в Берлине, она начинается прямо здесь, эта Большая Восточно-Европейская Равнина, несущаяся без оглядки до Тихого океана, это то самое огромное светло-зеленое пятно школьных атласов, степь с ее воющими ветрами, полегшим ковылем, реками-океанами, с ее ордами, тряпьем, вшами, с ее бабами, поющими во все горло, во все горло. «Смотри, во все глаза смотри!»
Черные тяжелые султаны
С моим первым шле
[5]
я столкнулся в Жьене, красивеньком кукольном городке на берегу Луары, красивеньком и совсем сломанном городке, полном дыма, пыли и ошеломленных глаз.
Это было в июне сорокового, числа шестнадцатого-семнадцатого. Вообще-то их было двое. Но спаянных в один блок: мотоцикл с коляской. К тротуару было прислонено подобие толстого коренастого зверя, эдакого низкожопого пахидерма с двумя здоровыми круглыми твердыми головами не на одной высоте, втянутыми в плечи, без шеи, с обильной ненужной кожей, драпировавшей все складками. Прежде всего поразила меня именно кожа, этот огромный зеленый злой непромокаемый плащ, подсахаренный серой пылью, — не то из клеенки, не то из отменной кожи, — подпоясанный в талию, образующий плотный сноп глубоких складок, эти мощные пелерины, прикрывающие каминными колпаками богатырские плечи, потом — толстые лапы в перчатках из буйволиной кожи, растопыренные рукоятками гигантского руля, потом — полы бесконечной шинели, ниспадавшей вокруг свинцовым каскадом, покрывавшим весь мотоцикл, прерывавшим четко свое падение на уровне подметок массивных сапог. Лиц не было: две мрачные впадины под козыречками касок. Мертвые отблески на очках-скарабеях, стеклянные орбиты без взгляда. Бронетранспортер в миниатюре. Головы, как пулеметные башенки. Ищешь на спинах ряды заклепок. Слышалось невозмутимое постукивание мощного двигателя на холостом ходу.