Тишина царила недолго. Вслед за ветром приплыли разбухшие круглобокие тучи, и посыпал дождь — холодный, мелкий, липкий, вызывающий ощущение чего-то недоброго, тревожного, затяжного, чему, пожалуй, и названия-то не было.
На лице Зеленина за одну ночь собралось столько морщин, сколько может быть уготовано человеку разве что на всю жизнь; они глубоко изрезали лоб, щёки и были похожи на боевые шрамы. Когда Татьяна Глазачева вошла в правление, председатель стоял у окна, глядя на посвинцовевшее недоброе небо, пришёптывал что-то, — кажется, матерился. А может, и не ругался, но губы у него странно приплясывали.
Глазачева кашлянула, и председатель оторвался от окна. Подобрался. Губы у него поджались.
— Самое первое дело тебе, Татьян, — убрать и вывезти хлеб.
— Под дождём? Мокрый? Да такой хлеб, что на поле, что и в деревне — всё едино: сгниёт. Его ж сушить надо.
— А ты не дай сопреть. На каждый дом, на каждую семью выдели по толике, по снопу, по два, по пять — где сколько народу на сегодняшний день имеется, в зависимости от этого и выделяй. Пусть хлеб в избах высушат, до кондера доведут. Если мы, мужики, к зиме Гитлера не расколотим, не вернёмся, придётся вам, бабам, на этом хлебе сидеть, голод одолевать. А вернёмся — беду поправим, в степи коз набьём, в воде рыбы наловим, — выкрутимся, одним словом. — Зеленин вздохнул. — Но подсказывает мне моё магнето, хрипучее и наполовину уже изношенное, — председатель похлопал рукой по левой части груди, забрал рубаху в кулак, — чует механизм, что Гитлера к зиме не одолеем. Так что готовьтесь, бабы, к лиху. Ты, Татьяна, тяни до моего прихода лямку, — зачастил он неожиданно. — Если не убьют, приду, благодарен тебе за работу твою честную буду.
— Я же баба, Зеленин, ну какой из меня председатель? Ба-ба, она, ведь не головой, а сам знаешь чем думает!
— Невысокого же ты мнения о себе. Невысокого. Ну да ладно, делать нечего. Принимай бумаги!
Татьяна Глазачева через две недели не вытерпела, запросила пощады, потребовала освободить её от председательского хомута. Созвали собрание — надо было выбирать нового председателя, пусть и временного, до возвращения с фронта Зеленина. Много было шума, дело чуть до драки не дошло, когда обсуждали разные кандидатуры — ведь тут всё учесть надо: и чтобы ни прохвостом, ни вором, ни жадным до колхозной кассы человек этот не был, и чтоб дело знал, землю любил, в хлебе толк понимал, и чтоб не сорвался завтра с места, не переметнулся куда-нибудь, где потише и почище — не то ведь тогда собрание заново устраивать придётся, — и чтоб доверием деревни пользовался, чтоб люди в нём брата чувствовали, защиту, успокоение могли найти, чтоб человеком хорошим был, — вот ведь как. Даже если он и временный председатель…
Закончилось собрание ночью, без четверти двенадцать, когда земля, птицы и звери уже спали. Выйдя на улицу, в чёрную липкую мгу, люди по дороге продолжали обсуждать, правильного ли человека они выбрали в председатели, всё ли у него будет в порядке? Мнения были разными. Ибо новым колхозным головой избрали… Шурика Ермакова.
— Ему же в школу надо скоро идти!
— Какая может быть школа в военную пору, патриёт! Тут всем на фронт надо работать, а не арифметикой заниматься. Не та задачка ноне стоит, другая. Чуешь? А то, как наши не устоят под напором фрица, покатятся, вот тогда будет всем нам школа, классы-классики, арифметика с чистописанием.
— А в фотокарточку за такие пораженческие разговоры не хошь? А? Чтоб серебряные брызги из глаз на землю засвистели. Жаль, тебя в восемнадцатом году пороли мало. Зачем тогда хлеб колчакам отдал?
— Не отдал, а силой взяли. Пистоль в затылок сунули, да пролаяли: «Иди, открывай амбар». Как тут не откроешь, если жизнь цену имеет?
— Кто знает. Может, ты у них продукт на обмундирование, либо на золото обменял? Ага! С тебя, киластый, всё ведь станется.
Спорщиками были дед Елистрат Иванович Глазачев, дальний родственник Татьяниного мужа Сергея — тут, в Никитовке, половина дворов носила фамилию Глазачевых, — и другой дед, родич Татьяниной подружки, Петро Петрович Овчинников. Глазачев был красным партизаном, Колчака из Сибири изгонял, Овчинников же, по причине долгой и тяжкой болезни — вернулся в шестнадцатом с империалистической войны в деревню с грыжей, иначе говоря — с килой, потом умудрился воспалением лёгких заболеть, а через полгода — тифом: вот таким невезучим мужик оказался, — ни в красных, ни в белых не состоял. Так в Никитовке все эти годы и провёл.
За пособничество белякам, пусть и по принуждению, партизаны запросто могли киластого Овчинникова шлёпнуть. Но не шлёпнули, пожалели. Хотя выпороть на виду у всей деревни, при женщинах и девчонках, при ребятне — выпороли. Чтоб во второй раз подобный грех не случился — так решил ординарец партизанского командира Елистрат Глазачев, — и другим чтоб наука была, как Колчака едою снабжать.
Придя домой, Шурик Ермаков стянул с себя рубашку, аккуратно повесил её на спинку стула, так же аккуратно повесил брюки, сел за стоп, положил голову на руки и задумался. Что ожидало его завтра, послезавтра, через неделю, через месяц, через полгода? Ему на рыбалку бы ходить, ловить тепло последних летних дней, в степь на лошадях в ночное ездить, жечь костры, прислушиваясь к тихому храпу пасущих коней, а тут…
— Будешь, Шурёнок, молоко на ночь? — тихо спросила его мать. — Выпей кружку.
— Нет. Спасибо.
Мать прогремела махотками — глиняными крынками, перелила что-то из одной в другую, спросила, не меняя голоса:
— Как жить дальше-то будем?
— Не знаю, мам, — шёпотом, будто ему перехватило горло, ответил Шурик.
— Делать что намерен, командир, штаны из дыр? — выкрикнул из глубины избы Вениамин. Сьёрничал: — Пыр-сидатель.
— По шее получишь, — не поднимая головы, предупредил Шурик.
— Был бы жив отец, он тебе ни за что бы не дал влезть в это дело. Веня правильно подметил — штаны из дыр, — сказала мать. — Шутку-ить какую выдумали: дитё председателем назначили.
— Не назначили, а избрали, — поправил Шурик.
— Лях один. Вот начнут с полей воровать зерно, и ничего ты тут не сделаешь — тогда всё едино будет: избрали иль назначили. Отвечать придётся. Голыми останемся. Ещё, не дай бог, казённый дом уготовят. Отберут хозяйство — тогда поголодаем, покукарекаем. Эх, нет отца!..
Отца Щура помнил смутно. Как-то весною отец поехал в предгорья за мясом, в богатое алтайское село и, когда возвращался назад, попал в полую воду, хлынувшую с гор — утонул вместе с конём. Нашли его через месяц — вернее, уже не отца нашли, а вздувшийся труп с рвано объеденным лицом в дырявой расхристанной одежде. А коня, сбрую, покупки так и не отыскали.
Помнил еще Шурик, что отец был быстр на ногу, разговаривал мало, никогда не смеялся, в жизнь детей совсем не вмешивался. На лице у него был синеватый глубокий рубец — след колчаковской шашки: батя воевал вместе с Елистратом Глазачевым в одном партизанском отряде.