Лишь коротко кивнул:
– Есть!
Он сидел за маленьким столиком, на котором был установлен ключ Морзе, и, прислушиваясь к четкому глуховатому стуку, отрабатывал азбуку: точка, тире – А, тире, три точки – Б, точка, два тире – В, два тире, точка – Г и так далее, морщился недоуменно, пытаясь уловить закономерность между буквами, связать стук со смыслом; когда пришел Данилевский, он встал – хоть и не было среди журналистской братии армейского чинопочитании, а все-таки Данилевский – старший в отделе. К тому же – член редколлегии.
– Сиди, сиди, – сказал ему Данилевский, потом сообщил, что «есть мнение» насчет Хасана, и спросил, с интересом глядя на спокойное, чуть усталое лицо Пургина: – Ты, надеюсь, не будешь возражать? – Удовлетворенно кивнул, когда Пургин дал краткий солдатский ответ «Есть!».
Парень – не трус, что такое война и какого цвета кровь у солдата, знает, недаром Данилевский уговорил его осесть в редакции. Ну а орден – это уже прилагательное к тому, что имеется.
– Калиброванный парень! – похвалил Данилевский и направился к главному редактору оформлять специального корреспондента: прежде чем послать сотрудника на фронт, надо было получить не менее тридцати подписей и столько же печатей.
«Калиброванный» в его понятии означало высокосортный, качественный, сработанный по первому классу – без изъянов, без кривизны и трещин. Пургин, послушав удаляющиеся шаги Данилевского, рукой сжал подбородок, глаза у него сделались маленькими, жесткими, решительными.
На следующий день ровно в десять часов утра в кабинете Данилевского зазвонил телефон. Данилевский, занятый бесперспективным делом – в ящике стола, набитом с верхом, так, что он не задвигается, Серый искал собственную фотокарточку – маленький прямоугольничек размером три на четыре, чтобы оформить себе пропуск в стрелковый тир «Динамо», – болезненно поморщился, бросил поиск и попытался коленом вдавить ящик обратно в стол, сплющил несколько бумаг, но сопротивления мебели не одолел.
– Пся крев! – выругался он и посмотрел на телефон, тот продолжал гундосо звенеть – видать, кому-то очень нужно было поговорить с заведующим военным отделом.
Данилевский снова надавил коленом на ящик, вгоняя его в стол, внутри ящика что-то гнило хряпнуло, смялось, но Данилевского это не остановило – он с утра был не в настроении и вообще его одолевало редкое желание все крушить, давить, плющить – желание, совершенно не соответствовавшее его рассеянному и, в общем-то, мягкому характеру.
– Да заткнись ты! – сказал Данилевский телефону и, сморщившись, поднял трубку.
То, что он услышал, заставило его забыть о зловредном ящике и ненайденной фотокарточке, он поднялся из-за стола и одернул на себе гимнастерку. Вытянулся, будто стоял в строю перед суровым командиром.
– С вами говорит комиссар государственной безопасности третьего ранга Емельянов, – услышал он недалекий, равнодушно-железный голос человека, не привыкшего к тому, чтобы его заставляли ждать – власть неведомого Емельянова из организации, название которой произносили шепотом, была безгранична, и Емельянов знал это. – Я разговариваю с товарищем Данилевским? – спросил он холодно.
Данилевский почувствовал, как у него под шапкой курчавых, жестких, словно проволока, волос раскупорился маленький фонтанчик, и из нестриженых кудрей на лоб потек липкий, противно пахнущий вареными почками пот, сердце неожиданно остановилось, в груди раздался взрыд, и Данилевский на одном выдохе – кажется, последнем, – шевельнул отвердевшими чужими губами:
– Да!
– Простите, зовут вас, кажется, Федором Ависовичем?
– Так точно, – нашел в себе силы отозваться Данилевский.
– Суть дела проста, – сказал комиссар госбезопасности, голос его немного потеплел, и Данилевский физически – именно физически остро, с больным уколом в грудь, – ощутил, как у него вновь ожило и потихоньку заработало сердце – осторожно, надорванно, боясь дать о себе знать, в груди снова родился взрыд, пополз вместе с пузырьком воздуха вверх, и Данилевский плотно сжал зубы, не давая ему выйти наружу.
Через несколько секунд Данилевскому сделалось легче: комиссар госбезопасности работал совсем по другой части, чем многие его коллеги, хотя, наверное, носил ту же форму – коверкотовую гимнастерку сиреневого оттенка и синие галифе, и при случае тоже, конечно, мог ткнуть пальцем в кнопку и без суда и следствия отправить десятка три человек на Колыму: боязнь перед комиссаром Данилевский сдерживал в себе так же, как и внутренние взрыды.
– Вы оформляете в дивизию комбрига Берзарина вашего корреспондента, его фамилия Пургин, – комиссар говорил медленно, спокойно, с некой ленцой, приобретшей у него характер особой значительности, – властной не терпящей возражений, – но Данилевский, старавшийся не пропустить ни одного слова из речи комиссара и справиться с противной внутренней квелостью, уловил лишь паузу между словами и расценил ее как вопрос.
– Совершенно верно, Пургин его фамилия, – подтвердил он, чувствуя, что струйка пота шустро прошмыгнула у него по лицу и пролилась прямо на губы, Данилевский машинально сглотнул ее.
– У нас будет просьба к вам, – проговорил комиссар госбезопасности, и Данилевский уловил в его голосе мягкие тона – видать, Емельянов, привыкший вершить судьбы людские, решать государственные дела, и прежде всего – повелевать, тоже был человеком, он старался говорить с Данилевским потеплее, попроще, поделикатнее, что ли, и так же, как и Данилевский, контролировал себя, – если, конечно, она не пойдет вразрез с вашими редакционными планами…
– Пожалуйста, пожалуйста, прошу вас! – частя, вставил Данилевский свой изменившийся бормоток в образовавшуюся воздушную прослойку: он уже реагировал не только на слова – реагировал на запятые, и комиссар госбезопасности отнесся к этому одобрительно.
– Дело в том, что Пургин будет выполнять в дивизии Берзарина и наше задание. Замечу – непростое, – сказал Емельянов, и бедный Данилевский почувствовал, что у него вновь остановилось сердце, – по части сбора разведданных, – сказал Емельянов и, спохватившись, решительно обрезал себя, – собственно, я не буду расшифровывать, по какой конкретно части – вы сами, как редактор военного отдела, понимаете…
– Так точно, – безуспешно пробуя нащупать в груди собственное сердце и схлебнув очередную струйку горького пота, подтвердил Данилевский.
– Поэтому, если у Пургина будет время, он, конечно, отпишется, выполнит поручение редакции, но а как быть, если у него не будет времени? – Комиссар немного помолчал и Данилевский сплоховал, пожалуй, в первый раз сплоховал за весь разговор, не вставил нужного слова. – Как быть? – повторил свой вопрос Емельянов.
Данилевский пожевал неслушающимися губами и произнес бесцветно:
– Не знаю, товарищ Емельянов. – Он действительно не знал – перестал ориентироваться в разговоре, и вообще перестал ориентироваться в пространстве, он почувствовал, что редакционные шумы исчезают из комнаты, их сменяет тишина и скоро ничего, кроме тишины и жутковатого одиночества, не будет: Данилевский не выдерживал напряжения, которое принес ему этот разговор.