Брин озадаченно почесал пальцем затылок.
— Устал я воевать, Тамаич, — наконец, произнёс он, — не хочется больше.
— То, что будет — это уже не война, — сказал Тамаев. — Большая война осталась позади.
Не знал боцман, что после прошлой встречи его разлюбезный друг Саня Брин размышлял недолго, а отправился прямиком на Гороховую улицу в «чрезвычайку» к своему давнишнему знакомому Виктору Крестову (знакомы они были с четырнадцатого года), где подробно рассказал о встрече с боцманом и намёках, совсем непрозрачных, которые тот делал. Крестов всё занёс на бумагу, потом, подумав, написал наверху печатными буквами «Протокол», внизу поставил лихую размашистую загогулину — свою роспись.
— Спасибо, Саня, что пришёл, — сказал он, — молодец! Трудовой народ тебя не забудет. Распишись вот тут! — Крестов ткнул ногтем в низ бумаги.
— Служу революции! — громко отбарабанил Брин, сделал, что требовал Крестов, и покинул «чрезвычайку».
Если бы об этом знал боцман, то особо бы не старался, скорее наоборот — бежал бы от дружка, как заяц от охотника, только длинные уши цеплялись бы за ветки кустарника.
— Вспомни прошлое, когда мы были вместе, — продолжал уговаривать приятеля боцман, — последний сухарь делили пополам, последнюю щепоть соли, кружку воды — всё пополам.
— Да, были времена…
— Давай и сейчас разделим!
— Да не готов я, Тамаич, понимаешь, не го-то-в! — громко, по слогам, с ударением на последней букве отчеканил Брин. — Хочешь, я тебя ещё воблой угощу? — он с треском распахнул кобуру маузера, подцепил пальцами за хвост воблу — последнюю, больше в кобуре не было, отдал боцману. — На! Цени мою доброту!
— Я ценю, ценю… А ты почему мою доброту не ценишь? Ведь я же хочу сделать как лучше, — Тамаев с досадой махнул рукой, покашлял недовольно в тяжёлый кулак и замолчал — не понимал он Брина, ну хоть убей, не понимал…
Протёр пальцами глаза, сощурился жёстко и нервно подёргал одним плечом, лицо его отреагировало на дёрганье, словно было связано с плечом некой верёвочкой, поползло в сторону, обвисло — боцман увидел что-то неприятное, или кого-то, кто заставил его физиономию так перекоситься.
Впереди, шагах в двадцати, под мостком, перекинутым через канал, укрывшись от света и дождя — от всего, что уготовила нервная Петроградская погода, стоял пацанёнок в широких штанах с отвисшими коленями и в длинном, с чужого плеча пиджаке, у которого были обрезаны рукава.
— Во враг! — произнёс Тамаев раздосадованно, сплюнул под ноги.
— Не враг, а оборванец — человек с ловкими руками. На расстоянии может у тебя, Тамаич, откусить пуговицы с бушлата, выдернуть револьвер из кармана, отстричь задники у ботинок, а у меня срезать кобуру вместе с воблой. Нам бы, Тамаич, с тобой такие руки…
— Да, цены бы нам не было, — согласился Тамаев.
Оборванец ловил рыбу. Удилище было ровным, тщательно вырезанным из черёмухи, тяжёлым — надо бы удилищу дать обвянуть, а потом ошкурить и высушить, трещины перетянуть кордом — цены бы не было такому удилищу! Леску оборванец свил из суровой нитки, вместо поплавка приспособил кусок коры.
— Хочешь, я тебе магазинный крючок подарю? — крикнул Брин оборванцу.
Тот оглянулся, но ничего не ответил — прекрасно понимал: какой же дурак за так отдаст магазинный крючок? У самого оборванца крючок сделан из горелого железного гвоздя, подобранного на старом кострище. Красноармейцы жгли костёр из ящиков, гвозди выбрали, но один, худой, чёрный, потерявший в пламени свою упругость, оставили в пепле. Оборванец отшлифовал его на камнях, довёл до блеска, заострил и куском напильника наметил бородку — постарался, чтобы было сделано всё, как на магазинном крючке.
— Ты что, боишься меня? — выкрикнул Брин и засмеялся.
Оборванец на сей раз даже не оглянулся — Брин и Тамаев для него не существовали; глаз у оборванца был острый, он сразу понял: эти люди не из тех, что вылавливают оборванцев, кормят-поят некоторое время, а потом помещают в некие лагеря, обнесённые колючей проволокой, именуемой коммунами, это обычные пришлые зеваки. Хотя вон тот сундук с усами оборванцу был знаком, где-то он встречал его раньше. Но где? Внутри у оборванца что-то нехорошо шевельнулось, он втянул сквозь зубы воздух и просипел тихо:
— Брысь!
По удилищу в руке пробежал ток, плавающий в воде кусок коры шевельнулся лениво, отплыл в сторону, будто его буксировал ветер, и оборванец легко, словно бы всю жизнь занимался только этим, подсёк рыбу, подёрнул удилище вверх и через несколько секунд выволок на берег тёмнобокую плотву.
— Ну и кар-рась! — захохотал Тамаев, похлопал себя по коленям ладонями, он, похоже, ощутил детский, давно забытый азарт, глаза его посветлели. Тамаев преобразился. — Ей-ей, кар-рась! Только чего это он у тебя такой чёрный, словно угля налопался? Чёрный, как ворона! А может, он не в воде, а в нефти плавает? Тут что, в канале-то, что налито? Нефть или вода?
— Вода, — ответил Брин, пытаясь найти в кобуре увязший магазинный крючок. Крючок у него был, и Брин хотел осчастливить оборванца, — чистейшая вода, которую, Тамаич, можно пить.
— А чего тогда карась такой чёрный?
— Не карась, а плотва, — поправил Брин.
— Всё равно!
Оборванец бросил на Тамаева колкий быстрый взгляд. Тамаев этого взгляда не заметил, Брин заметил.
— Плотва в смеси с севрюгой обретает чёрный цвет. Внешность у чёрной плотвы, как видишь, не фонтан, но вкус изумительный — имей это в виду, Тамаич! — Брин, наконец, нашёл крючок, отцепил его от тряпицы, посмотрел на боцмана и сделался серьёзным. — Рот, Тамаич, широко не открывай, пролётная галка накласть может, — сделал короткое движение, смыкая могучую нижнюю челюсть боцмана с верхней. — Вот так держи! Хорошо, если только галка, а вдруг буревестник с Маркизовой лужи прилетит? Да у него утроба, как у коровы.
Быстрыми точными движениями сняв плотву с крючка, оборванец хотел сунуть её в холщовый мешок, висевший на бечёвке, но вдруг засуетился, задрожал, маленькое бледное личико его сделалось морщинистым, старческим, он перекинул рыбёшку из ладони в ладонь, словно горячую картофелину, подул на неё, будто она была обжигающе-горячей, только что из костра, затем ногтем, который, видать, был у него острым, как ножик, вспорол плотвице брюхо, вытряхнул кишки с пузырём, присолил её малость — завёрнутую в обрывок газеты крупную соль он достал из мешка — и впился зубами в сырую рыбью мякоть.
Боцмана чуть в сторону не повело: сырую рыбу — бр-р-р!
А Брин похвалил оборванца:
— Правильно делаешь, парень! До ста лет жить будешь и никакая кондрашка не хватит: я, когда на севере плавал, тоже трескал сырую рыбу. От цинги, между прочим, единственное средство. Там, на севере, выбора нет, — сказал он Тамаеву, — не будешь есть сырую рыбу — подохнешь. В лучшем случае останешься без зубов, но это, друг, редкость. Большинство из нас подыхало, — Брин подождал, когда оборванец доест плотвицу, подошёл к мосту и протянул вниз крючок: — На, держи!