Когда моя жена объявила мне о своем решении, она тут же предложила собраться втроем. Говорила, что предложение исходит от Ролана. Что он добровольно согласен огрести свою порцию причитающихся ему пи…дюлей, дабы не быть ни у кого в долгу. Что деньги — говно, а посему не важно, сколько их у него и сколько у меня: за него никто не будет вписываться или мстить, он не станет подавать на меня в суд — он хочет, чтобы я затоптал его до потери сознания.
Он говорил, что все должно быть по правилам. По закону чести.
Точно так же он говорит работникам компании «Гейлэнд» о том, что они работают не за деньги, а из любви к искусству.
Точно так же он говорит в микрофон:
— НА? ЧТО? ВЫ? ГОТОВЫ? РАДИ? ЭТОГО? ГОВНА?
Я сидел, ел за его счет мороженое с непонятным привкусом и расспрашивал его про это самое (на тот момент уже оставшееся в прошлом) шоу. Вряд ли его удивила моя реакция. Скорее всего, зная меня из рассказов моей (его?) жены, он совершенно правильно решил, что я не буду подчиняться его воле и давать ему пи…ды.
Это была промежуточная воля, не настоящая. На самом деле он хотел: раз и навсегда разрулить возможные претензии и при этом остаться порядочным человеком в глазах новоиспеченной невесты. Этой своей промежуточной волей он просто не оставил мне другого выбора. Точнее, он думал, что не оставляет мне выбора.
Он не учел одного. Того, что выбор был сделан мной еще очень давно. Тогда, когда он еще не нарисовался в нашем (одном на двоих на тот момент) жизненном пространстве. Я никогда не собирался его бить.
Это могло бы выглядеть унижением в чьих-нибудь глазах, но я настолько желал такого исхода, что изначально был согласен на иллюзию собственного унижения. Он просто не мог этого знать. Ролан Факинберг — идеальный удав, но все дело в том, что я — не тот кролик, которого можно поиметь.
На его круглом лице (в то время — уже без бороды, волосы — уже не рыжие, но все еще сохранившие годами лелеемую гнездообразность) не отражалось ни намека на сомнение в том, что игра проходит по его сценарию. Он смотрел на меня умными телячьими глазами и с глупой (намеренно глупой, никак с этими глазами не связанной) улыбкой и распинался:
— Думаешь, они лезут в мое шоу из-за денег? Да бог с тобой. Ты сам понимаешь, какое сейчас время. Пятьсот баксов на дороге, конечно, не валяются, но при необходимости их можно наскрести из ничего. За неделю. А то и меньше. Их можно на-бомбить на тачке, выиграть в казино. Украсть. Выбить премию, кредит или грант. Сдать донорскую кровь и сперму. По объявлению в газете устроить группу лохов в сетевой маркетинг в обмен на зарплату первого дня.
Он сидел, поедал мороженое, заказывал себе добавочные порции. Держал руку на плече моей жены, соответственно раскладам (его раскладам) избегая стандартных в таких случаях периодических засосов и даже простых поцелуев «в щечку». Он даже не притворялся, что чтит мои чувства — он реально чтил мои чувства.
Он не отдавал себе отчета в том, что его сценарий был задолго до него написан другим человеком (мной в данном случае). Всю жизнь он вил из людей веревки и даже подумать не мог, что кто-то может оказаться не вплетенным в эту пеньку. Сначала он вил их из таких вот героев, осаждающих кастинги его передачи с одной-единственной целью — быть прилюдно униженными и растиражировать свое унижение на сто пятьдесят миллионов экранов, потом — из нескольких тысяч покладистых работяг, готовых вкалывать за бесплатно и свое унижение при этом не тиражировать. Он ничего не понял.
Я тогда съел очень много порций мороженого с непонятным привкусом. Столько, что несколько следующих дней не мог отделаться от скрипящего кома в носоглотке. Я никуда не спешил тогда — спешить мне с того дня было некуда, — а беседа в летнем кафе была интересной. Она меня радовала, эта беседа.
Ролан Факинберг, распаляясь, объяснял:
— Если ты живешь в такое время, когда тебя стало модным иметь — везде: на работе, по дороге на работу, дома, по дороге домой, на улице и в подъезде по пути на улицу, — чего удивляться наличию в природе таких ребят, блядь. Которые действительно будут становиться в очередь за тем, чтобы во всеуслышание заявить о своей модности.
И еще:
— Знаешь, я никогда не ошибался. Всегда делал только правильные выводы. Честное слово. Меня это даже напрягало какое-то время. И знаешь, когда я сделал свой первый правильный вывод? В начальной школе. Когда объявили перестройку и свободу слова. Мои родители тогда смотрели телевизор и кайфовали так, как люди кайфуют от хорошего наркотика. Твои, наверное, тоже — ты ведь тоже из инте-лей… А нас в школе учительница спросила: скажите мне, дети, как вы понимаете свободу слова. Я поднял руку и говорю: а так, что вы нам запрещали говорить про какашки, письки и попы, а теперь не будете запрещать. Все засмеялись, училка меня в угол поставила. И — что теперь? Теперь выясняется, что я оказался прав! Прошло больше двадцати, блядь, лет, и выясняется, что вся эта свобода слова, от которой писались кипятком мои родители, свелась именно к этому. К тому, чтобы говорить про говно, жопу и трах. I Больше никому ничего не нужно. Из всех запретных на тот момент тем реальный интерес для людей представили только эти. Общество с анальными ценностями. Это же Клондайк, понимаешь, это же просто, блядь, непаханая степь!
Он распалялся так, что только ледяное мороженое, загружаемое внутрь круглой помидорообразной головы, мешало ей лопнуть, взорваться или вспыхнуть. Я с интересом слушал, а моя жена сопричастно подхихикивала, радуясь тому, что мы наладили контакт. Он всегда умел заражать людей своими идеями и словами. Любыми словами.
Когда мороженое и слова подошли к концу, когда мороженое уже лезло из ушей, а слова (не те, про телешоу, а другие, непроизнесенные), наоборот, втемяшивались в уши, вкручивались штопором в мозг и не хотели обратно, тогда моя жена улыбнулась мне (уже не той улыбкой, которая была в самые лучшие наши моменты, не той, которую не должен был видеть никто, кроме меня, а другой — предназначенной для всех, для общественного пользования; той улыбкой, которая попадает в кадры светских хроник, объективы телекамер или просто в глаза случайных прохожих), целомудренно поцеловала меня «в щечку» и сказала:
— Ну пока.
Но так расстаться не получилось. Мы бросились Друг на друга, и она в последний раз плакала мне в шорт-слив. Прилагающаяся к моему ужасному образу доза романтики (можете не верить): потом я никогда не стирал этот шорт-слив, я хотел, чтобы у меня остался вкус ее слез.
Ролан Факинберг тогда деликатно отвернулся от тех (последних) объятий, доедая мороженое. У него все было под контролем, у этого Ролана Факинберга.
…Наблюдая за тем, как Ролан Факинберг в стародавней записи вьет очередную веревку, мы с Клоном откупорили по пиву. На экране Антон помялся с ноги на ногу, беспомощно посмотрел в зал — скорее всего увидел там одобрение, — потупил взор, потом снова посмотрел в зал, потом повернулся к камере задом, долго (трясущимися руками) отстегивал ремень, приспустил штаны и заголил зад, принял надлежащую позу — камера приблизилась к анальному отверстию. Синхронно с первым движением ножки от табуретки мы сделали по глотку.