Наконец, он в самом деле кончил петь. Поэты и прозаики продолжали выходить и уходить. Двуколкин уже не был в состоянии воспринять что-либо. Иногда от очень сильных звуков он слегка приоткрывал глаза и видел прочих зрителей, таких же пьяных, сонных, как и он, смотрящих на поэта с тем же выражением лица, с каким жирная тётка наблюдала злополучный ящик в «Мак-Пинке».
Из такого полусна Алёшу вывел автор, вышедший последним. Юный, бледный и голубоглазый, как ариец, он продекламировал:
О Жизнь! Несешь ты только муки
И нет хорошего в тебе!
В тебе есть одна лишь только ненависть да скука
Зачем тогда дана ты мне?
Мне надоела эта ложь, страданья…
И слезы вечные, но все же,
Отношусь я к тебе с некоторым пониманьем -
Тебе ведь сложно тоже.
В тебе есть также и счастливые моменты,
Любовь – один из них.
И эти сладкие комплименты,
И букет цветов любимых твоих.
Нет, жить все-таки стоит!
Ради друзей, любимых и родных
И иногда даже, может,
Подумать о тебе и о других.
– Ну вот, – сказал поэт. – Надеюсь, вам понравилось.
Бесчувственная публика, услышав этот звуковой сигнал к аплодисментам, стала хлопать. Вдруг на Лёшу – видимо, по пьяни, – что-то накатило, и он начал задираться, корчить критика, чего, конечно, никогда не сделал бы в другой раз:
– Но стихи плохие! Р-разве вы не видите?! Ведь это ж… Это ж чушь полнейшая!
Поэт не растерялся и ответил:
– Это только ваше мнение.
– Нет ни рифмы и не этого… размера! – продолжал Алеша.
– Знаете, – ответил ему автор. – На дворе сейчас не прошлый век. Все пишут как хотят! Сонеты устарели! Для меня было главным выразить чувства. Или, может, вы считаете, что главное не содержание, а форма?
– Да у в-вас и с-содержания-то нет!
Поэт был несгибаемо вежлив:
– Может, просто вы его не поняли. Мой смысл очень глубок, а люди мыслят все по-разному! И знаете, ведь всё же относительно!
– Плохой стих… – продолжал бубнить Алёша.
– Это вам так кажется. И ваше мнение очень субъективно.
– Вы бездарны!
– Все имеют право самовыражаться…
– Вы же не поэт!
– Это лишь ваша точка зрения!
– Блин… Не поэт вы! Лиза, ну чего же ты молчишь!
Поэт взорвался:
– Сударь, не имею чести знать вас близко, но, по-моему, в прошлой жизни вы родились при совке! Вам надо жить при Сталине! Да-да! Там тоже всё за всех решала власть: кто поэт, а кто – нет! И тех, кто был ей не угоден, чьи стихи не нравились, сажали в лагеря!
– Какие лагеря… – заныл Двуколкин.
– А такие! Слава богу, что всё это кончилось! Сейчас у всех есть право экспериментировать со словом, говорить, что они думают… творить!
– Алёша, хватит! – прошептала Лиза.
– Нет, не хватит! – зашумел он из протеста. – Если он бездарен, я, что, должен, говорить неправду? Он, что, должен думать, что он Пушкин?
– О! – поэт картинно вскинул руки. – Сколько можно объяснять в этой стране всем, что Искусство никому и ничего не должно! Мыслят старыми совковыми понятиями!
– Хватит обзывать меня совком!
– Я вас не обзываю. Я всего лишь сообщил вам своё мнение.
– Да засунь себе его подальше!
– Ах, вот так! Ну знаете, таким вот отношением к свободе волеизъявления вы только доказали свой тоталитарный склад ума!
– Пошёл ты! – завопил Алёша.
– Сам пошёл! – вскричал поэт. Потом смутился и добавил: – Если в нынешней России публика мои стихи не понимает, то это её проблемы.
После этого Алёшу вытолкали вон.
24.
– Ну, – сказала Лиза уже там, на улице. – Чего добился? А? Скажи на милость?
Алёше было стыдно, и он просто промычал нечто невнятное.
– И всё же? Что ты скажешь? Не понравилось?
– Не знаю… Если честно, то я ждал чего-нибудь другого.
– Я тебя не понимаю. Ты ведь вроде любишь молодёжную подпольную культуру. Вспомни, как Олег ругал рекламу. На мой взгляд, весьма концептуально. Прогрессивно.
– Я не знаю, – повторил Алёша. – Всё как будто бы и так, но как-то вместе с тем не эдак. Знаешь, у меня такие ощущения… Уже довольно долго… Словом, происходит нечто странное. Ну, как бы объяснить…
– Да объясни уж!
– Ну, короче, ощущение такое, что буржуи – они не буржуи, а революционеры – тоже вроде как…
– Не те?
– Ты, Лиз, не обижайся!
– Да чего мне обижаться? Я-то тут причём? Да и вообще, не понимаю, что к чему ты говоришь.
– Ох… Я и сам, – вздохнул Алеша, – толком не могу понять. Вокруг всё смутно… Кстати! Мы куда идём-то?
– Ну, ты, вижу, протрезвился, – улыбнулась Лиза. – За твоим пакетом!
Свежий воздух в самом деле прояснил двуколкинскую голову. Хотя не до конца. Наверно, если рядом была Лиза, Алексей не мог быть трезвым полностью. Он чувствовал себя немного странно, как-то чрезмерно хорошо и романтично. Опустившиеся сумерки и шорох проезжающих машин казались Алексею просто чудными, неоновые вывески игорных заведений словно предвещали вечное блаженство вместе с Лизой, а светящиеся окна на печальных параллелепипедах домов как будто складывались в руны, некие таинственные знаки.
Лёша был ужасно рад, что спрятанный пакет к нему вернётся.
– А куда мы именно идём? Ну, в смысле… Где он, мой пакет?
– У меня дома! – заявила Лиза и взглянула на Алёшу с вызовом: как он отреагирует?
Алёша же подумал, что наверно, несмотря на скверные стихи, сегодня будет лучшим днём всей его жизни.
Что-то неладное Алёша заподозрил, когда Лиза подвела его к огромному красивому строению с важной надписью: «Клубный дом Морозовъ». Двуколкин удивился, но смолчал, решив, что скоро всё само собой объяснится наилучшим для них с Лизой образом. Но подозрения лишь усугубились, когда они вдвоём вошли в подъезд, и старая консьержка возвестила:
– Добрый вечер, Лизавета Александровна!
Подъезд был в высшей мере странным. Там лежал ковёр, играла музыка и не имелось ни одной вульгарной надписи на стенах или жёлтой лужицы.
Всю дорогу до седьмого этажа лифтёр буравил Алексея злобным взглядом, но молчал. «Ревнует Лизу? Или, может, злой из-за того, что на нём эта клоунская форма?».