В общем, начать писать я смогу, наверное, не раньше Рождества. Самое главное — записывать все образы и мысли, которые будут приходить в голову в связи с предметом работы. И в данный момент неописуемая широта мысли открылась моему внутреннему взору, но самое обидное, что у меня не было с собой даже ручки, а Нико просить не хотелось, он сидел неподвижно, глядя перед собой, ничего не хотел и почти не замечал или не видел вовсе, что я время от времени подливаю в стаканы. Так что мне оставалось, как я понял, пытаться все запомнить, например, заучить наизусть, чтобы записать позже.
И тут взглянул я, и дано мне было Лицо,
[238]
я смотрел в окно дома на канале, в гостиную; темнело, но я четко различал уродливые тяжелые, покрытые зеленым плюшем сиденья стульев — стульев, о которые так легко поцарапать колено или голень, пружины которых отзываются высоким, ржавым отголоском. (Причем, если такой стул падает, то сиденье наверняка вываливается, потому что не привинчено.) Ясно и четко видел я лежащий на черной мраморной каминной полке шерстяной плед. Календари были тоже, навалом. Черная эмалированная печь была круглая, обычной марки «Этна», с хромированной откидной крышкой и двумя дверцами: большой для закладывания дров и маленькой для того, чтобы выгребать пепел.
В комнате я увидел мальчика лет восемнадцати или девятнадцати, который сначала стоял возле стола, а теперь медленно, явно скучая, мелкими шагами перемещался к окну. Снаружи было необыкновенно ясно, небо над домами на другой стороне набережной было красным, оно горело огнем вечернего солнца. Мальчик не был чрезмерно красив, но в лице его было что-то трогательное и милое — в основном, из-за пушка на скулах возле ушек. В вечернем свете я также рассмотрел, что он одет в темную униформу я даже уверен, что это была морская форма. И, скорее всего, я не ошибся, потому что в углу встала его мать, взяла большую дорожную сумку или мешок для одежды, вытряхнула его и стала разбирать содержимое, и вдруг я осознал, будто тронул меня светлый луч понимания, что это было его грязное белье и что сортировка его наполняла женщину почти невыносимым счастьем, ведь мальчик — ее единственный сын, который приехал на выходные.
Но я также видел, что мальчик не совсем доволен. Ему было жарко — я знаю, я видел в быстро тающем свете, — и ему хотелось бы прямо сейчас пойти в город, но он только что приехал домой, и мать, ради единственного, неизмеримого счастья своей жизни, махнула рукой на всю эту мелочную бережливость и нагрела камин до ярко-оранжевого огня за слюдяной решеткой. Мальчик продолжал смотреть наружу, во взгляде его читалось нетерпение, досада и беспомощная печаль. Но что я мог поделать? Я предполагал, что видение было мне послано Беспощадным Мальчиком, который желал, чтобы я отправился на поиски матросика и привел его «для ознакомления», но я никоим образом не мог определить, где находятся этот дом и эта комната.
— Я на все готов ради тебя, — прошептал я, — на все. Я искал бы его, если ты этого хочешь, и сколько ты хочешь, но я не могу рассмотреть название улицы, я не знаю даже, что это за город.
Мне придется месяцами обходить все каналы каждого города, таская с собой переносную лестницу, чтобы заглядывать в комнаты на верхних этажах, но к этому времени матросик уже давно вернется в свою «эскадру», так что это не имеет смысла.
Всё — слезы. Всего семь месяцев тому назад Вими купил для Призового Жеребца книжечку за 4,75 гульденов или что-то вроде того, с мальчиком на обложке, а распаковав ее дома, обнаружил, что там — только фотографии голых баб с плоскими грудями. Еще я вспомнил, что лет тридцать пять, тридцать шесть назад у входа в зоопарк мама хотела купить мне шарик, а продавец, несмотря на то, что у него была куча круглых красных шаров, стал привязывать мне на запястье желтый, продолговатый; от отвращения я вначале потерял способность дышать, меня почти парализовало на несколько секунд, после чего я начал так орать и визжать, что этот ужас сняли с моей руки и я получил нормальный, человеческий, красный шарик. В обоих случаях все еще уладилось, хоть и в последний момент, но нужно всегда быть готовым к худшему, это самое разумное.
Поругиваясь и почесываясь, я наткнулся на огрызок карандаша во внутреннем кармане куртки, а когда вытащил его на свет божий, оказалось, что он еще и отточен. То есть, если бы у меня была бумага, я смог бы все записать. У розового куста лежала газета, выпавшая, видимо, из рук царственного отпрыска поэзии. Я поднял ее, некоторое время посидел тихонько и потом попытался написать что-нибудь между строк, но бумага была слишком сырая и мягкая, и карандаш только протыкал ее. Кто о бизнесе заботится, Тот сам в газету просится, Дает он объявления И получает премии: гласило объявление в рамке. На мою ладонь капнула слеза. Нико ничего не замечал. Я порылся в карманах, потом в портмоне и вытащил оттуда письмо, на котором еще оставалось довольно много пустого места, но вместо того, чтобы писать, я стал его перечитывать. «Вы еще довольно молоды и можете писать, так пишите и дальше, только перестаньте постоянно описывать половые органы, люди ведь не говорят все время о частях тела. Если бы вы написали хорошую книгу, изобразили бы характеры так, будто они прямо стоят у нас перед глазами, уродливые или красивые, неважно.
Но в отчете о ваших путешествиях, где главное блюдо меню — ваши пьянки и свинства, у нас никакой необходимости нет. Б. Велтхуйзен — Читатель Босдрифт 281 К общему сведению: я не страдаю ограниченностью идей, моему душевному росту способствовала социалистическая партия, институт Народного Образования в Бентвелде и обильное чтение».
Нико ненадолго очнулся от задумчивой дремы и спросил, не налить ли мне еще. Конечно, мальчик, но давай поосторожнее, поставь стаканы на землю, чтобы не перевернуть.
Я спрятал письмо. Проверив содержимое карманов, я не нашел ничего другого, кроме скомканных автобусных билетов, комочков голубоватой, не поддающейся определению материи и визитки похоронного бюро во Вьюверде. Не надо было начинать эти поиски: всё, но совершенно всё — слезы, потому что при одном только взгляде на кусочки бумаги я уже слышал крик морских птиц и меня накрыло воспоминание, от которого влага выступила на глазах: как я, на исходе дня или уже в сумерках, на пляже в Алгесирасе отхлестал ремнем мальчика, с его собственного согласия, но слишком уж пылко, как он потом сидел и плакал на своем лиловом полотенце. В школе не учат, что нужно делать или говорить в подобных случаях. На сумасшедшей помеси испанского, французского и английского я попытался объяснить ему, что «все это у меня в крови» и что я «лишь игрушка в руках божьих и им направляем», но в действительности мне самому хотелось реветь. Перепуганным, дрожащим голосом я спросил, чем он занимается и где живет, потому что я хотел бы ему что-нибудь прислать. Я записал его адрес на коробочке или листочке бумаги, я хорошо это помню. Кажется, его звали Хулио или Хосе и он был модельером. Он жил в доме номер тридцать с чем-то на какой-то улице в центре Алгесираса и ходил на курсы английского. И в самом деле, он мог разобрать две-три английские фразы. Я хотел послать или принести ему бутылочку выпивки и The Acrobat & Other Stories, но вечером в отеле я так и не смог найти бумажку, коробочку или кусочек упаковки, на котором был записан его адрес, а только такие же бессмысленные комочки и билетики. «Босдрифт».