– Это черное, то белое, – вещал он. – Светло-темное: приблизительный атрибут одного «a contrario»;
[193]
подобно значащему, сигнализирующему ipso facto, которому нужно было, чтобы оно было, изменить всему своему окружению (отрицая актуализацию, следовательно, показывая виртуализацию, нужно было, чтобы уловить незапятнанность белого, обеспечить сначала его отличие, его оригинальную «идиосинкразию», его противоположность цвету черному, красному, желтому, голубому), разве белое не открывало по собственной инициативе свое противоречие, белый знак не-белого, белое альбома, по которому пробежалась ручка, зачерняющая надпись, в которой осуществится его смерть: о напрасный папирус, упраздненный его Белым; речь не-речи, проклятая речь, показывающая пальцем съежившееся забвение, застоявшееся в середине Логоса, испорченное ядро, раскол, растяжение, опущение, афиширующее или маскирующее по очереди свою силу, каньон He-Колорадо, коридор, который не дано пересечь никому, коридор, к которому не подступиться никакому знанию, мертвое поле, где все говорящее вскоре находило оголенной вызывающую дыру, в которой тонула его речь, пылающая головня, к которой никто не приближался так, чтобы не изжариться навсегда, застоявшийся колодец, табуированное поле голого слова, нулевого слова, все еще отдаленного, все еще избегающего сближения, которое ни один болтающий, ни один бормочущий никогда не насытит, слово ранящее, слово немощное, непродуктивное, слово вакантное, оскорбляющий атрибут слишком значительного, в котором торжествуют подозрение, лишение, иллюзия, борозда с пробелами, вакантный канал, дорога в ложбине, заброшенный вакуум, в котором мы утопаем бесконечно в жажде несказанного, в тщетном побуждении крика, который всегда будет воздействовать на нас, расплавленная морщина на боковой поверхности речи, которая всегда нас затемняет, предает нас, тормозя наши инстинкты, наши импульсы, обрекая нас на забвение, на ложный день, на разум, на холодные пробеги, на окольные пути, но также и сумасшедшая власть, достоинство абсолюта, говорящего одновременно о страсти, голоде, любви, фундаменте настоящего знания, испытания менее тщетного, голос «я» в самой глубине, голос видящего светлее, отношения более настоящего, живущего, менее мертвого. Да. У самого сильного Логоса есть предписанное поле, зональное табу, к которому никто не приближается, на которое не указывает ни одно подозрение: Дыра, Белое, опущенный знак, который, изо дня в день, запрещая всякую речь, делая тщетным всякое слово, искажал дикцию, упразднял голос в проклятье удушающего бульканья. Белое, которое навсегда заставит нас замолчать перед Сфинксом, Белое, подобное большому Белому Киту, которого Ахав преследовал три года, Белое, в котором мы все исчезнем один за другим…
Аугустус Б.Клиффорд сел, вид у него был мрачный, подавленный. Каждый предался игре своего воображения…
– Да, Антон Вуаль исчез, – подытожил, Амори.
– Хассан Ибн Аббу исчез, – добавил Саворньян.
– Дуглас Хэйг Клиффорд исчез вот уже двадцать лет назад, его тело пересечено бледным следом, – прошептал Аугустус.
– Он был одет в белый панцирь, он играл Uomo Bianco в «Дон Жуане», – всхлипнула Ольга.
– Пошли дальше, – сказал Саворньян, – отбросим прочь уныние. «Вопреки нашему горю, нам нужно объединиться», – так некогда пел Фрасуа Даникан Филидор.
[194]
Забудем на мгновение об этих смертях, о наших исчезнувших друзьях, постараемся сегодня всмотреться во все это острее, как можно острее, чтобы смягчить проклятье, которое висит над нами, чтобы избавить от подозрения наше будущее!
– Но мы так никогда не закончим! – воскликнула Ольга. – Чем больше мы будем углубляться, тем дальше зайдет, отвердевая, неизвестное – до конечного ядра, куда мы опустимся. Зачем стремиться к смерти? Зачем самим выбирать сомнительную судьбу, которую Хэйг, Антон, Хассан уже изведали?
Все живо отреагировали на робкие, смиренные слова Ольги.
Аугустус положил конец зарождающемуся шуму, помахав высоко поднятым пальцем.
– Друзья, друзья, – обратился он к собравшимся; его глуховатый тон плохо скрывал сильную озабоченность, – помолчим, подавим в себе наше горе, наши рыдания, гнев, умерим наше беспокойство. Давайте будем следовать до конца предложению Артура Уилбурга Саворньяна, ибо, сказал когда-то Малколм Лаури: «Того, кто хотел бы всегда бежать дальше, не слабея, мы сможем отпустить». Однако, – продолжил Аугустус, взглянув на часы, – дело близится к полуночи, мы голодны, и нам не мешало бы выпить, так предадимся прежде удовольствию легкого ужина в кругу друзей, приготовленного на скорую, но с учетом ваших тонких вкусов.
– Ням-ням, – весело откликнулся гурман Саворньян.
– По-моему, нас ждет хорошенькая трапеза, – добавил, потирая руки, Амори.
И тут появилась Скво – как она вышла, никто. не видел, – и объявила:
– Вечернее угощение томится в ожидании в Большой Гостиной.
Захлопали в ладоши.
– Сперва переоденемся, – предложила Ольга игриво.
Все разошлись по отведенным им комнатам, затем вновь появились, каждый по-своему ослепителен.
Ольга была одета совершенно по-домашнему: из своего обширного гардероба она выбрала вечернюю пижаму от Диора из переливающегося сатина, украшенную просто закипающей волной разных очаровательных штучек: лент, нашивок, шнурков, шиньонов, капюшонов, кринолинов. На запястье ее правой руки золотой спиралью извивалось массивное суданское украшение в форме змеи.
Щеголь Амори облачился в строгий фрак.
Саворньян – тот еще франт – надел серый смокинг, лимонного цвета жабо, светло-желтую бабочку.
Амори, слегка завидуя ему, восхищенно присвистнул.
– My tailor is rich,
[195]
– сказал польщенный Саворньян.
Аугустус Б.Клиффорд, который за годы службы в консульстве приобрел безупречный вкус, предпочел френч. Он придавал ему вид английского колониального чиновника, докладывающего королеве Виктории о миссии, которую он выполнял в Хайдарабаде,
[196]
усмиряя бунтаря Типпу Сахиба.
[197]
С шумом, смехом и кривляньем вошли в великолепную гостиную, где заботливая Скво предусмотрела для гостей абсолютно все. Амори подал руку Ольге, за ними последовал Аугустус, затем Саворньян. Долго и шумно восхищались ларцом Людовика X, бургундской конторкой Хуго Самбена,
[198]
софой, изготовленной Рульманном,
[199]
с цветочным орнаментом на обшивке, а в особенности – кроватью с балдахином, согласно клейму, вышедшей из-под руки Гринлинга Гиббонса,
[200]
однако последний факт вот уже четверть века вызывал у многих из тех, кто ее видел, горячие споры.