— Да-да, но теперь отчаливай, и поживее.
— Тут я полностью согласен с Софи.
— Помогите! — кричит Анна, но из горла ее доносятся одни хрипы.
— Вот, возьмите еще шоколадку в дорогу, — колокольчиком звенит голос Софи, переливаясь обертонами.
— Нет, никакой шоколадки нам не надо, это уже садизм какой-то, — говорит Райнер, почувствовав под ногами твердую почву. Страсть, холодность, озлобленность. Холодность оттого, что садизм проявляется тогда, когда страстное вожделение освободится от своей тоски и мути, как утверждает Жан-Поль Сартр.
Ханс на это заявляет, что он, собственно говоря, не человек, а зверь, который и действует по-звериному необузданно, это он вычитал в каком-то детективном романе. Ханс ведь тоже книжки читал, только все не те, что надо, а такие, которые есть в рабочей семье, получившей образование в рамках движения за просвещение рабочих. Однако прочел он достаточно много, чтобы понимать, где путь наверх, а где — вниз. Мир книг был единственным выходом, и таковой всегда есть в домашнем хозяйстве просвещенной рабочей семьи. Но не какой-то другой, чужой мир, а свой собственный. Его родители были сознательными рабочими, и никакой пользы это им не принесло, потому что один уже мертвец, да и другая, считай, тоже.
Райнер огрызается, он-де более циничен, чем Ханс, потому что рискует потерять гораздо больше, чем тот (который вообще не рискует), а именно свою академическую будущность и литературную карьеру. Ханс тут может только выгадать, а Софи его еще и поддерживает! Ханс всего лишь бессознательный мячик, которым играют стихии да Софи. Райнер же не мяч, но самостоятельно действующая личность.
Ему все же приходится уйти, прихватив с собой Анну.
— Пожалуйста, уходите оба.
Наполненные доверху ненавистью брат с сестрой вышаркивают на улицу, на английский газон, умышленно топчут там редкие цветы, листья и травы, топчут тонкими, как папиросная бумага, подошвами — ведь на стильный остроносый полуботинок нельзя поставить новые подметки, иначе обувь потеряет форму. Затем они направляются к трамвайной остановке, и Райнер произносит монолог о том, почему он ушел по своей воле и оттого оказался сильнее Ханса, который остался там не по своей воле. Слава богу, хотя бы родная сестра не делает идиотских замечаний и не возражает, Анна в ужасе молчит о том, что ей пришлось оставить ее Ханса в доме соперницы. Любовь Райнера и Анны сегодня подло отвергли, при этом в них обоих возникла трещина, зашпаклевать или заклеить которую будет очень трудно.
Выполняя свои профессиональные обязанности, боль разрастается вширь, когда трамвай, наполненный испарениями заурядных людишек, вновь, в который раз, вбирает их обоих в свое нутро, — в материнскую утробу, из которой младенец всегда хочет как можно скорее выбраться наружу. «Порше» надо бы иметь, но такового нет, даже если без конца рассказываешь в школе, что какой-то родственник, которого тоже нет в природе, владеет роскошным автомобилем.
В комнате Софи на проигрыватель ставится пластинка, и Софи требует, чтобы Ханс сел в кресло, там, напротив, разделся, да, совсем, и пусть мастурбирует перед ней, ей посмотреть хочется, ну, так же как он обычно занимается этим дома на кушетке, переоборудованной в кровать. Ханс говорит, что не может в ее присутствии. Софи говорит, что хочет, чтобы он делал это в ее присутствии. Ханс краснеет, как рак, и нервно называет причины, по которым он этого не может. Ему придется смочь, говорит Софи, иначе он должен будет уйти и никогда больше не вернется.
Ханс раздевается, делая это гораздо более неуклюже, чем в Венском рабочем спортивном обществе перед баскетбольным матчем, но рубаху ему все-таки удается расстегнуть. Он уверяет, что, конечно, ничего не выйдет, потому что ему так неловко, не сможет он этого, нет и еще раз нет.
— Чем сильнее ты стесняешься, тем лучше, так и должно быть, — говорит Софи. — Потому-то я этого и хочу.
Ханс говорит, что сделает все, что ей захочется, она же знает, но не нужно злоупотреблять этим, ведь так нечестно.
— А мне хочется злоупотребить. И носки тоже снимай, а то ведь представляешь, какой вид будет, ты весь голый, но в носках, испортит общее впечатление.
Ханс стаскивает носки, обнажая немытые ноги.
Софи, устроившись в уголке, разглядывает разводы грязи между пальцами у него на ногах и говорит, что хочет, чтобы его свобода покорилась ей как таковая, покорилась свободно. Она знает, что причиняет ему боль, но, подвергая его, так сказать, пытке, она вынуждает эту свободу добровольно отождествиться с его плотью, которая испытывает боль от этого.
— Вот в чем свобода, понимаешь?
Она сворачивается в некое подобие клубка и грызет ногти на руках, один за другим.
Ханс говорит, что не понимает.
Софи говорит, что позволяет ему просить за это прощения.
— Когда я наступаю тебе на горло, то тогда и страх твой, и все твои просьбы свободны, они происходят по собственной воле. Только ты один и решаешь, ясно?
Ханс говорит, что сделает это, потому что тайно любит ее, что теперь уже вовсе не тайна. Менее благожелательно он созерцает свой повисший член, не встанет он, совершенно точно.
— А теперь ласкай себя, ну же, — говорит Софи, которая впервые сейчас — не бледная или загоревшая, но с красными пятнами на скулах — выглядит почти как живая. Она говорит, что хочет видеть каждую подробность его тела, он должен усесться так, чтобы ей все было хорошо видно, в случае необходимости можно включить электрическое освещение, в котором он здорово разбирается.
— Я делаю это только из-за любви, — говорит Ханс и принимается неловко за свою шишку, начинает ее тянуть и дергать, мять и тереть, потому что от страха она съежилась до размеров кукиша.
Происходит столкновение самых разных сил, в центре него находится Ханс, который в настоящий момент производит впечатление скорее бессильное.
— И это все? — спрашивает Софи.
— Нет, не все, я могу гораздо больше, — выдавливает Ханс, который мало-помалу свирепеет. Он смотрит на Софи — и вот уже одерживает верх юношеская свежесть и прекрасная форма, и палка его встает, как полагается. Молодость и здоровье восторжествовали над старостью и недугом.
Софи чуть не отгрызла себе костяшку пальца.
Когда он в пятый раз повторяет, что происходит это из-за любви, Софи говорит, что ей совершенно без разницы, из-за чего он это делает, лишь бы делал, и прижимает ладони к горлу.
Ханс, не покладая рук, трудится над собой, как будто протягивает провод сквозь стену, однако тянет он лишь себя самого. Софи хочется увидеть, как он кончит, и она тут же высказывает свое желание.
Хансу, однако, не хочется портить своей семенной жидкостью внешний вид бархатной обивки кресла. Софи говорит, что разрешает ему, потому что это ее кресло, в конце-то концов.
— Ну, хорошо, тогда перемажу все кресло, — пыхтит Ханс с сожалением и действительно пачкает его. «Скоро вся комната сплошь будет забрызгана семенной жидкостью, воняющей рыбой», — думает Софи и быстро выпроваживает Ханса.